Вы здесь

Что такое искусство

Иван ИльинИскусство есть служение и радость. Служение художника, который его творит и создает для того, чтобы вовлечь и нас в сослужение с собою. Радость художника, создающего и, вот, создавшего в своем произведении новый способ жизни, и подарившего нам, созерцающим, эту незаслуженную радость...

Понимают ли это люди? Помнят ли ныне об этом народы, мятущиеся и соблазняемые в духовной смуте? Знают ли они вообще, что такое служение и радость?

Радость...

Она доступна не каждому; и современное человечество не ищет ее. Она родится из страдания и одоления. Не из скуки, требующей развлечения; не из пустой души, не знающей, чем заполнить свою пустоту; не из утомления и переутомления, требующего все новых раздражений и небывалой остроты. Современное человечество, и в своей массе, и в своей «элите», умеет только переутомляться, скучать и томиться от внутренней пустоты. Именно поэтому оно жаждет эффекта, занимательности и возбуждения; оно ищет шума, треска, дребезга и нервной щекотки; оно требует «возбуждающих средств» — не только от аптекаря, но и от художника. И сколько художников, — ведь они тоже сыны своего века, — идет навстречу этим поискам; сколь многие выдумывают «новое искусство» из утомленных душ; или силятся прорваться к новым, небывало острым раздражениям, чтобы дать эти раздражения толпе. Современное искусство полно душевного зуда и произвольных выдумок. Кто помышляет ныне о прекрасном, о пении из глубины, о целомудренном вдохновении, о великих видениях? Где есть ныне место для радости?

Радость сияет и ликует; а современное человечество в искусстве потешается, хихикает и рычит. Ему нужны игрища и зрелища, а не духовная радость; футбол, парады, гонки и бокс — вот лучшее «искусство» для него. Радость идет из духовной глубины, дострадавшейся до одоления и озарения; а современное искусство вышвыривает на рынок все новые выверты и рассудочные выдумки, слепленные из обломков материала и из душевного хаоса по принципу вседозволенности. Радость есть духовное состояние, она от неба и от Божества. Не смолкли и никогда не смолкнут голоса Шиллера и Бетховена:

Радость, искра Божества,
Дщерь прелестная небес...

...Что?.. Это — «метафора», «преувеличение»?!.. Нет, — это простая и точная истина!

...Но вы «развенчали» Божество, вы «совлекли» небеса?..

И вот черный ураган идет над миром; он отучит вас хихикать и рычать, он отучит вас совсем и от смеха, и от удовольствия... Зато он научит вас или детей ваших — взывать из глубины, духовно страдать и духовно одолевать. Тогда вы постигнете опять, что такое радость, и увидите неразвенчанное Божество и несовлеченные небеса... И тогда народятся опять радостные художники радости, которые и теперь живут, и теперь творят, но мимо которых вы ныне спешите на ваши базары безвкусицы и на ваши ярмарки балаганного дребезга...

Служение...

Все великое в искусстве родилось из служения; служения свободного и добровольного, ибо вдохновенного. Не из службы и рабского «заказа», ныне введенного в порабощенной России. И не из льстивого прислуживания к современному скучающему неврастенику, заполняющему салоны, рестораны, «дансинги» и столбцы газетно-журнальной критики. Нет, но из служения.

Истинный художник не может творить всегда. Он не властен над своим вдохновением; и вдохновение непременно должно покидать его, чтобы опять вернуться. Но, когда он вдохновлен, он знает, что пребывает в служении. Он позван и призван — «божественный глагол» коснулся его «чуткого слуха». Позванный и призванный, он чувствует себя предстоящим. И когда он предстоит, то перед ним не много произвольных возможностей, а одна-единая художественная необходимость, которую он и призван искать и найти и в обретении которой состоит его служение. Творя, он видит; видит очами духа, которые открылись во вдохновении. Он творит из некой внутренней, духовной очевидности; она владеет им, но он сам не властен над нею. Именно поэтому его творчество не произвольно; и вносить свой произвол в созидаемое, — из соображений «службы», «прислуживания» или прихоти, — ему не позволяет именно служение, именно его художественная совесть.

Не спрашивайте, чему предстоит и чему служит художник... Великие русские поэты уже сказали об этом, но им мало кто поверил: все думали — «аллегория», «метафора», «поэтическое преувеличение»... Они выговаривали — и Жуковский, и Пушкин, и Лермонтов, и Баратынский, и Языков, и Тютчев, и другие, — и выговорили, что художник имеет пророческое призвание; не потому, что он «предсказывает будущее» или «обличает порочность людей» (хотя возможно и это), а потому, что через него прорекает себя Богом созданная сущность мира и человека. Ей он и предстоит, как живой тайне Божией; ей он и служит, становясь ее «живым органом» (Тютчев): ее вздох — есть вдохновение; се пение о самой себе — и внемлет художник: и музыкант, и поэт, и живописец, и скульптор...

Есть у художника глубина души, где зарождаются и вынашиваются эти таинственные содержания:

Есть целый мир в душе твоей
Таинственно волшебных дум...

Эта глубина обычно покрыта непрозрачною мглою, не только для других, но и для него самого. И часто сам художник не знает и не постигает того, что зарождается, зреет и развертывается в этой творческой, глубинной мгле. А когда он выговаривает созревшее, то оно, — это Главное, это Сказуемое, этот прорекающийся отрывок мирового смысла, ради которого и творится все художественное произведение, — оно является в прикровенном виде; оно скрыто за музыкальным созданием, оно присутствует в его звуках, насыщает их, вздыхает и стонет в них, вдохновляя их в исполнении так, как оно вдохновляло сначала самого художника-композитора; или же оно скрыто за поэтическим словом, сверкая через него и из него, выпевая себя в избранных и незаменимых словах, властно скандируя ритм, властно завершая строчку рифмой; или же оно скрыто за живописным образом картины, за линиями, которые им проведены, за красками, которые им одобрены, за образами, которые им (этим главным Сказуемым) потребованы и отобраны...

Спросите художника, — что это такое он создал? И он ответит вам строго и холодно: «смотрите» или «слушайте». Ибо он создал свое создание для того, чтобы им сказать, в него уложить, за ним скрыть и через него явить свое Главное. Вы видели и слышали его создание? И после этого еще спрашиваете? Значит, тайна воплощения или пререкания не состоялась: это или неудача художника, или неумение слушателя, или то и другое сразу. Но не ждите же от художника, чтобы он стал рассказывать вам на языке постыло-обыденных, рассудочно-затертых слов то, чему вы не сумели внять в прорекшихся глаголах его искусства.

Внешнее обличие искусства, — и его осязаемая «материя», и то, что обычно называют «формой» этой материи, — все это есть лишь верная риза Главного, Сказуемого, Предмета, т. е. прорекающейся живой тайны. Может быть, даже более, чем «риза»: это как бы глядящее «око», в коем сокрыта и явлена прорекавшаяся душа произведения. Художник вынашивал и выносил эту душу, это Главное; он выстрадал и нашел для него верное «око»: смотрите же в это око и постигайте сами, что в нем сокрыто и явлено. Но не думайте, что эта риза есть не более, чем праздная ткань, лежащая в случайных складках; или что это око есть не более чем бездушный глаз. За одеждою скрыто главное; она его одежда, его облачение или риза. И за глазом скрыто главное; ибо глаз есть орган души; он есть око глядящего через него духа. И вот, так же обстоит и в искусстве; и в нем все чувственное, внешнее есть лишь знак прорекающейся через него главной тайны...

То, что художник дает людям, это не просто звуки, или слова, или живописные образы в линиях и красках. Из-за этого не стоило бы и быть искусству, а достаточно было бы развлечений, «потех» и зрелищ. Мало того: из этого художественное произведение совсем не могло бы и возникнуть. Ибо в художественном произведении все точно (определение Пушкина), все необходимо (определение Гегеля, Флобера и Чехова); в нем нет произвольного, нет лишнего, нет случайного. Художественное произведение подобно осуществленному закону. В нем все отобрано Главным; в нем всюду прорекается само Сказуемое; оно есть сама воплощенная Тайна, пропетая в музыке, или воображенная в образы, или облеченная в слова. И, зная это, невольно спрашиваешь себя иногда: что же воспринимают, что постигают, что истолковывают в искусстве современные «формальные» критики, разрывающие на кусочки «одежду» искусства[1], так, как если бы то была не риза явившейся Тайны, а праздная ткань ее произвольно брошенными складками? Или рассматривающие «глаз», подобно окулисту, — отвлекаясь от духа, который глядит через око? В искусстве нет самодовлеющей «формы», нет самодовлеющего «способа выражения»; нет самодовлеющих «звучаний», «модуляций», гармоний», «контрапунктов», «выражений», «ритмов», «рифм», «стоп», «линий», «красок», «масс», «светотеней» и т.п. Создание искусства есть прежде всего и больше всего — выношенное художником главное, сказуемое содержание,почерпнутое им из таинственного существа мира и человека или (еще несравненно больше и священнее) — из тайны Божией (икона!). И все остальное в искусстве есть или профессиональная техника, необходимая для служения и подготовляющая к нему, или же риза главного таинственного содержания. И художник не фокусник «форм»; и не изобретатель фейерверочных эффектов; не игрок выдумками. Он служитель и прорицатель; и лишь ради этого, лишь вследствие этого — он технический мастер своего искусства; и всегда, и до конца он — ответственный перед Богом, взысканный его даром и призванием Артист...

То, что художник дает людям, есть прежде всего и больше всего некий глубокий, таинственный помысел о мире, о человеке и о Боге, — о путях Божиих и о судьбах человека и мира. Художник несет людям некую сосредоточенную медитацию, укрытую и развернутую — в этой мелодии, в этой сонате или симфонии; или в этом сонете, в этой поэме, в этой драме; или в этом пейзаже и портрете; или в этом барельефе, в этом дворце, в этом танце. Он предлагает людям принять эту медитацию, этот таинственный помысел, ввести его в свое душевно-духовное чувствилище и зажить им...

Приди — струей его эфирной
Омой страдальческую грудь.
И жизни божески-всемирной
Хотя на миг причастен будь...

Художник духовно страдал и творил. Он страдал не только за себя и творил не только для себя, но за других, за всех и для всех. И вот, он выносил и прозрел. Он создал: через него прореклось то «главное», чем он сам исцелился и умудрился. Он создал новый способ жизни; новый путь к духовному целению и духовной мудрости. Этот-то целящий и умудряющий помысел, облеченный в верную и прекрасную ризу, — эту художественную медитацию, — он и предлагает ныне как некую царственную энциклику, для умудрения и целения, всем страдающим и мятущимся (вспомним, напр., представления трагедий Эсхила, Софокла и Данте; вспомним народное ликование в Сиене в 1311 году, когда Дуччио ди Буонинсенья закончил для Собора свою монументальную икону Богоматери «Majestas»; вспомним построение Успенского собора в Москве и перенесение Владимирской иконы Богоматери в Москву; вспомним открытие памятников Петру Великому и Пушкину; и многое, многое другое)...

Целение художника становится целением всех, кто воспринимает его создание; его прозрение и умудрение становится их прозрением и умудрением. Они приобщаются его видению и его радости; но лишь при том условии, что они приобщаются и его служению, т. е. что они принимают его дар — его создание, его песнь, его поэму, его драму, его картину — всей душой, своим естеством и своею жизнью; не только глазом, или ухом, или памятью, или (еще хуже) всеразлагающей мыслью, как это делают профессиональные критики и формалисты-любители, эти регистраторы схем и деталей, идущие мимо всего главного; но именно — естеством души и духа.

Художник не только про-рекает; ему дана власть — населять человеческие души новыми художественными медитациями и тем обновлять их, творить в них новое бытие, новую жизнь. И эта власть — его служение и его радость.

Нет в искусстве никакой отдельной самодовлеющей формы; ибо форма его врощена в его содержание; и врощена именно потому, что первоначально, в душе самого художника, она выросла из этого главного и таинственного содержания. И прав был бы тот художник, который сказал бы своему критику: «не смей воспринимать меня формально, ибо ты убиваешь этим мое создание. Перестань гоняться а пустыми призраками моего искусства, ибо не для того жил, страдал и творил, чтобы ты прошел мимо моего главного и внял моему пению духовно глухим ухом...»

Вот художественная болезнь нашего века: люди внимают искусству духовно глухим ухом и созерцают искусство духовно слепым глазом. И потому от всего искусства они видят одно чувственное марево; и привыкают связывать с ним свою утеху, свою потеху и свое развлечение. И нам, не болеющим этой болезнью, — одиноко стоять на этом крикливом распутьи и скорбно бродить по этой ярмарке тщеславия. Слышим и видим, как в искусстве все более торжествует теория безответственности и практика вседозволенности, — дух эстетического большевизма. Не в наших силах помешать ему; и не в наших силах даже заставить услышать наш голос. Но зато в наших силах стать под знамя истинного, ответственного и вдохновенного, непобедимого и неумирающего, классического и в то же время пророческого искусства; стать с непоколебимой уверенностью, что исторические бури и страдания смоют душевную нечисть и очистят духовный воздух, и что в искусстве, как везде, распутий и соблазнов много, а путь — один.

И пусть не говорят нам об «изжитых» традициях искусства, ибо священные традиции не изживаются никогда!..

Великое искусство будет и впредь всегда, как и было всегда, служением и радостью.

[1] Подсчетом слов и слогов; геометрическим изображением ритмов; арифметической группировкой тактов; перечислением использованных тональностей и аккордов; словесным описанием линий, красок и фуппировок; техническими наименованиями и т.п. — всем тем, что они называют — анализом произведения».

Журнал «Мгарский колокол»: № 90, июль 2010