Вы здесь

«Глаголом вольным Бога славить...»

190-летию со дня рождения Алексея Толстого

[1]  [2] 

Общий характер литературной деятельности А.К. Толстого после посыпавшихся на него нападок остался прежний, но отпор «крику оглушительному: сдайтесь, певцы и художники! Кстати ли вымыслы ваши в наш век положительный!» он стал давать в форме менее резкой, просто взывая к своим единомышленникам: «дружно гребите, во имя прекрасного, против течения».

Как ни характерна сама по себе борьба, в которую вступил поэт, считавший себя исключительно певцом «красоты», не следует, однако, преувеличивать ее значение. «Поэтом-бойцом», как его называют некоторые критики, Толстой не был. Гораздо ближе к истине то, что он сам сказал о себе: «двух станов не боец, но только гость случайный, за правду я бы рад поднять мой добрый меч, но спор с обоими — досель мой жребий тайный, и к клятве ни один не мог меня привлечь».

В области русской исторической драмы Толстому принадлежит одно из первых мест; здесь он уступает только одному Пушкину. Исторически-бытовая драма «Посадник», к сожалению, осталась неоконченной. Драматическая поэма «Дон-Жуан» задумана Толстым не только как драма, для создания которой автор не должен перевоплощать свою собственную психологию в характеры действующих лиц, но также как произведение лирически-философское; между тем спокойный, добродетельный и почти «однолюб» Толстой не мог проникнуться психологией вечно ищущего смены впечатлений, безумно-страстного Дон-Жуана. Отсутствие страсти в личном и литературном темпераменте автора привело к тому, что сущность дон-жуанского типа совершенно побледнела в изображении Толстого: именно страсти в его «Дон-Жуане» и нет. На первый план между драматическими произведениями Толстого выступает, таким образом, его трилогия. Наибольшей известностью долго пользовалась первая часть ее — «Смерть Иоанна Грозного». Это объясняется прежде всего тем, что до недавнего времени только она одна и ставилась на сцене — а сценическая постановка трагедий Толстого, о которой он и сам так заботился, написав специальное наставление для нее, имеет большое значение для установления репутации его пьес. Сцена, например, где к умирающему Иоанну, в исполнение только что отданного им приказа, с гиком и свистом врывается толпа скоморохов, при чтении не производит и десятой доли того впечатления, как на сцене. Другая причина недавней большой популярности «Смерти Иоанна Грозного» заключается в том, что в свое время это была первая попытка вывести на сцену русского царя не в обычных до того рамках легендарного величия, а в реальных очертаниях живой человеческой личности. По мере того как этот интерес новизны пропадал, уменьшался и интерес к «Смерти Иоанна Грозного», которая теперь ставится редко и вообще уступила первенство «Федору Иоанновичу». Непреходящим достоинством трагедии, помимо очень колоритных подробностей и сильного языка, является чрезвычайная стройность в развитии действия: нет ни одного лишнего слова, все направлено к одной цели, выраженной уже в заглавии пьесы. Смерть Иоанна носится над пьесой с первого же момента; всякая мелочь ее подготовляет, настраивая мысль читателя и зрителя в одном направлении. Вместе с тем каждая сцена обрисовывает перед нами Иоанна с какой-нибудь новой стороны: мы узнаем его и как государственного человека, и как мужа, и как отца, со всех сторон его характера, основу которого составляет крайняя нервность, быстрая смена впечатлений, переход от подъема к упадку духа. Нельзя не заметить, однако, что в своем усиленном стремлении к концентрированию действия Толстой смешал две точки зрения: фантастически-суеверную и реалистическую. Если автор желал сделать узлом драмы исполнение предсказания волхвов, что царь непременно умрет в Кириллин день, то незачем было придавать первостепенное значение стараниям Бориса вызвать в Иоанне гибельное для него волнение, которое, как Борис знал от врача, будет для царя смертельно помимо всяких предсказаний волхвов.

В третьей части трилогии — «Царе Борисе» — автор как бы совсем забыл о том Борисе, которого вывел в первых двух частях трилогии, о Борисе — косвенном убийце Иоанна и почти прямом — царевича Димитрия, хитром, коварном, жестоком правителе Руси в царствование Феодора, ставившем выше всего свои личные интересы. Теперь, кроме немногих моментов, Борис — идеал царя и семьянина. Толстой не в состоянии был отделаться от обаяния образа, созданного Пушкиным, и впал в психологическое противоречие с самим собой, причем еще значительно усилил пушкинскую реабилитацию Годунова. Толстовский Борис прямо сентиментален. Чрезмерно сентиментальны и дети Бориса: жених Ксении, датский королевич, скорее напоминает юношу эпохи Вертера, чем авантюриста, приехавшего в Россию для выгодной женитьбы.

Венцом трилогии является срединная ее пьеса — «Федор Иоаннович». Ее мало заметили при появлении, мало читали, мало комментировали. Но вот, в конце 1890-х годов, было снято запрещение ставить пьесу на сцене. Ее поставили сначала в придворно-аристократических кружках, затем на сцене Петербургского Малого театра; позже пьеса обошла всю провинцию. Успех был небывалый в летописях русского театра. Многие приписывали его удивительной игре актера Орленева, создавшего роль Федора Иоанновича, — но и в провинции всюду нашлись «свои Орленевы». Дело, значит, не в актере, а в том замечательно благодарном материале, который дается трагедией. Поскольку исполнению «Дон-Жуана» помешала противоположность между психологией автора и страстным темпераментом героя, постольку родственность душевных настроений внесла чрезвычайную теплоту в изображение Федора Иоанновича. Желание отказаться от блеска, уйти в себя так знакомо было Толстому, бесконечно-нежное чувство Федора к Ирине так близко напоминает любовь Толстого к жене. С полной творческой самобытностью Толстой понял по-своему совсем иначе освещенного историей Федора — понял, что это отнюдь не слабоумный, лишенный духовной жизни человек, что в нем были задатки благородной инициативы, могущей дать ослепительные вспышки. Не только в русской литературе, но и во всемирной мало сцен, равных, по потрясающему впечатлению, тому месту трагедии, когда Федор спрашивает Бориса: «Царь я или не царь?» Помимо оригинальности, силы и яркости, эта сцена до такой степени свободна от условий места и времени, до такой степени взята из тайников человеческой души, что может стать достоянием всякой литературы.

Толстовский Федор Иоаннович — один из мировых типов, созданный из непреходящих элементов человеческой психологии.

Уйдя в отставку, Толстой в основном, жил в своих имениях, уделяя мало внимания хозяйству, и постепенно разорился. Ухудшилось состояние его здоровья, и в возрасте 58 лет А. Толстой скончался. Это случилось 10 октября (28 сентября ст.с.) 1875 г. в имении Красный Рог Черниговской губернии

    *   *   *

В стране лучей, незримой нашим взорам,
Вокруг миров вращаются миры;
Там сонмы душ возносят стройным хором
Своих молитв немолчные дары;

Блаженством там сияющие лики
Отвращены от мира суеты,
Не слышны им земной печали клики,
Не видны им земные нищеты;

Все, что они желали и любили,
Все, что к земле привязывало их,
Все на земле осталось горстью пыли,
А в небе нет ни близких, ни родных.

Но ты, о друг, лишь только звуки рая,
Как дальний зов, в твою проникнут грудь,
Ты обо мне подумай, умирая,
И хоть на миг блаженство позабудь!

Прощальный взор бросая нашей жизни,
Душою, друг, вглядись в мои черты,
Чтобы узнать в заоблачной отчизне
Кого звала, кого любила ты,

Чтобы не мог моей молящей речи
Небесный хор навеки заглушить,
Чтобы тебе, до нашей новой встречи,
В стране лучей и помнить, и грустить!

    *   *   *

В монастыре пустынном близ Кордовы
Картина есть. Старательной рукой
Изобразил художник в ней суровый,
Как пред кумиром мученик святой
Лежит в цепях и палачи с живого
Сдирают кожу... Вид картины той,
Исполненный жестокого искусства,
Сжимает грудь и возмущает чувство.

Но в дни тоски, мне всё являясь снова,
Упорно в мысль вторгается она,
И мука та казнимого святого
Сегодня мне понятна и родна:
С моей души совлечены покровы,
Живая ткань ее обнажена,
И каждое к ней жизни прикасанье
Есть злая боль и жгучее терзанье.

    *   *   *

Вырастает дума, словно дерево,
Вроет в сердце корни глубокие,
По поднебесью ветвями раскинется,
Задрожит, зашумит тучей листиев.
Сердце знает ту думу крепкую,
Что оно взрастило, взлелеяло,
Разум сможет ту думу окинути.
Сможет слово ту думу высказать.
А какая то другая думушка,
Что ни высказать, ни вымерить,
Ни обнять умом, ни окинути?
Промелькнет она без образа,
Вспыхнет дальнею зарницею,
Озарит на миг душу темную,
Много вспомнится забытого,
Много смутного, непонятного
В миг тот ясно сердцу скажется;
И рванешься за ней, погонишься —
Только очи ее и видели,
Только сердце ее и чуяло!
Не поймать на лету ветра буйного,
Тень от облака летучего
Не прибить гвоздем ко сырой земле!

БЛАГОВЕСТ
Среди дубравы
Блестит крестами
Храм пятиглавый
С колоколами.

Их звон призывный
Через могилы
Гудит так дивно
И так уныло!

К себе он тянет
Неодолимо,
Зовет и манит
Он в край родимый,

В край благодатный,
Забытый мною, —
И, непонятной
Томим тоскою,

Молюсь, и каюсь я,
И плачу снова,
И отрекаюсь я
От дела злого;

Далеко странствуя
Мечтой чудесною,
Через пространства я
Лечу небесные,

И сердце радостно
Дрожит и тает,
Пока звон благостный
Не замирает...

[1]  [2] 

Журнал «Мгарский колокол»: № 57, октябрь 2007