Вы здесь

Настоящая революция
пришла лишь в октябре

[1]  [2] 

О другом случае мне пришлось услышать от общего знакомого моего и одной дворянской семьи.

Фамилия их была необычна: Эммануэль, что значит «с нами Бог». Где-то в Крыму они владели имением в 500 десятин. В семье было 4 сына, все офицеры действующей против немцев армии. Старые отец и мать жили в том же Симферополе.

Во время революции дети, не знаю, все ли, воротились к родителям. Со старшим из них, Левушкой, была особенная история еще на немецком фронте.

Однажды мать, проснувшись ночью (или не успела еще заснуть), увидела у своей постели светлое пятно. Постепенно вырисовывалось лицо старшего сына в крови. Видение исчезло. Старушка разбудила мужа, рассказала все. На другой день было послано письмо в часть, где он служил. Пришел ответ. Оказалось, в ту ночь было наступление наших на немцев. Осколками разорвавшейся гранаты Левушку ранили в голову, и он упал замертво.

На другой день мимо проезжал другой офицер и опознал друга. Слез с лошади и убедился, что тот еще жив. Поднял на седло и доставил до медицинского участка. Левушку выходили. Дальнейшая история его неизвестна. Но достойно удивления, что спасший друга офицер был сыном прислуги этих помещиков, и они помогли матери его воспитать сына в военном училище. Теперь же он отблагодарил их спасением сына благотворителей.

С другим сыном история случилась в Севастополе. Когда началось преследование офицеров, он хотел тоже скрыться, уехав с пароходом. Достал как-то требуемое на выезд разрешение местного ревкома, отправился на пристань. Спрашивает в кассе билет. «А разрешение?»

Офицер, конечно, в советской форме, лезет за ним в боковой карман, но не находит. Обыскал все: нет разрешения. Ехать нельзя. Неужели забыл на квартире?.. Бежит обратно, ищет, нет! Опять лезет в боковой карман. И что же? От пота бумажка взмокла и прилипла к кожаной тужурке. Выхватив ее, он помчался на пристань, но уже было поздно: пароход отошел... И к его счастью... Там, в пути, был обыск, и многие офицеры погибли. Он остался живым.

Третий случай, уже совсем почти сказочный.

Звали этого брата Владимиром Александровичем. Он скрывался в Симферополе где-то... От одного офицера я слышал, что он на чердаке был заложен кирпичами... Дома не жил из-за опасности ареста. Контроль посетил и родителей его.

— Где сыновья?

— Не знаем, — отвечает мать. — Вы их ловите, разве они будут сидеть дома?

Пошли с отцом обыскивать все. А около матери оставили для караула одного матроса. Посмотрев на него, она почувствовала какое-то доверие к нему и спросила:

— Откуда вы родом?

— Из Самарской губернии,

— А у вас есть мать?

— Есть.

— Как вы думаете, каково было бы ей, если б вас ловили так, как вы теперь ловите детей наших?

Матрос промолчал.

— Послушайте, Бог знает, может быть, вы встретите кого-нибудь из моих сыновей? Прошу вас именем вашей матери: помогите ему!

Опять ничего не сказал матрос.

Обыск кончился ничем, но вскоре Владимир был арестован. Сначала его посадили в тюрьму, а потом — расправа короткая — его и еще шестерых офицеров ночью увели на расстрел. За железной дорогой, недалеко от епархиального свечного завода была вырыта большая канава, на краю которой происходили расстрелы. На этот раз назначили для совершения казни девять солдат. Раздался залп, другой. Все попадали. Владимир, видя, что он лишь ранен, падая, прикрыл голову рукой в надежде, что если будут еще добивать, то не в голову, не так опасно. Так человек инстинктивно хватается за соломинку, желая жить... Должно быть, на сей раз этого не случилось. Солдаты ушли. Это было под новый, 1918 год. В Крыму иногда и зимой тепло. Когда все стихло, он поднимает голову и к удивлению своему замечает, что поднимается другой, тоже неубитый. Что делать? Решили ползти в разные стороны, вдвоем заметнее. Было темно. Вдруг Владимир видит впереди себя человека с ружьем. Ох, дозор! Бросился на землю, но тот уже заметил его и потребовал встать... Ну, значит, вторая смерть.

— Кто?

— Офицер.

И он открыто сознался про себя — все равно конец. Но вдруг слышит успокоительные слова:

— Я рабочий. Ищу своего брата, тоже из офицеров. Не убит ли он ныне?

— Как фамилия?

— Такая-то...

— Нет, его не было с нами.

Что делать дальше? Рабочий жил далеко, в Татарской слободке, совершенно противоположной от станции: туда не донести и не довести тяжелораненого, и опасно. Вспомнил, что тут неподалеку живет знакомый мастеровой. К нему ночью и привел он нового знакомца. Там обмыли, перевязали его как могли.

Но беда не приходит одна — по пословице. Где-то рядом или жили, или пировали матросы. Заметив ночью огонь, заподозрили и вошли.

Расспросили: кто, что? И опять смерть на пороге. Матросы, может быть, добродушные от вина, затеяли еще спор с раненым, что вот ученые прежде нуждались в народе, а теперь бросили его. Однако нужно было опасаться недоброго конца. Тогда хозяин дома идет на станцию к коменданту и просит оградить от дебоша матросов его знакомого. Тот, может быть, спросонья, не разобрав дела, дает какую-то записку об удалении буянов, хлопает по ней красной печатью и для верности посылает с мастеровым еще дежурного солдата. Матросы подчинились, ушли. Пришедший провожатый спрашивает: «Как фамилия?» — «Эммануэль». — «Что? Как?» — «Эммануэль!»

Оказалось, что был тот самый самарский матрос, которого умоляла мать спасти ее детей. Он настолько был поражен этим совпадением, что (вероятно, рассказав о своей встрече с ним) сам нашел извозчика и отвез раненого в больницу, помещавшуюся в так называемом новом городе на другом берегу потока Салгир.

Дальнейшей истории его я долго не знал. Прошло лет десять. Я был в Сербии настоятелем храма и законоучителем в русском кадетском корпусе в г. Бела Церква, недалеко от румынской границы... Как-то на уроке рассказываю кадетам предпоследней роты (там не классы) эту историю, вдруг поднимается рослый кадет лет 18–20 и говорит:

— Владыка, я лично знаю Владимира Александровича.

— Ка-а-к? — удивляюсь я.

— Он живет сейчас в местечке Ясеница, в Словении, где и мои родители.

— Да что вы? Дайте мне адрес.

Я послал Эммануэлю подробнейшее описание всей этой истории и просил его ответить, так ли все это было? Слишком уж все сказочно!

Он подтвердил историю, сделав незначительные изменения и дополнения. Одно из них помню и сейчас:

«Когда нас солдаты расстреляли, я слышу, как один из них говорит: «Чево-й-то. ребята, страшно!» И быстро пошли назад».

Больше не помню. Вместе с моим рассказом я отправил письмо друзьям в Париж. И может быть, эти документы еще хранятся у кого-нибудь? Если они когда-нибудь появятся на свет, то, вероятно, окажется и разница в деталях, но прочее я хорошо запомнил.

В эти же святки у меня гостил один из московских инженеров, тоже подвизавшийся против большевиков в октябре, В.З. Курганов, сын священника Пензенской губернии, семинарист, но с университетским образованием. Это был дорогой человек по простой душе, по глубине ума, глубоко религиозный, народник. Как он любил рассказывать про своих земляков!

При своей образованности и сознательной вере он все же принял с детства все поверья. Вдовец отец не имел времени заниматься сиротою, и Володя проходил воспитание большею частью на кухне под руководством малограмотного церковного сторожа и посещавших его крестьян. Оттуда он и взял все народное, а говорил совершенно как мужик.

Как-то выходили мы с ним из ректорской квартиры ночью.

— Эх, — говорит, — неладно!

— Что такое?

— Да вишь, месяц с левой стороны от нас.

— Что ты, чудак!

— Не-ет, неладно! Уж это... как пить дать!

— Да почему?

— Вишь, народ так верит, значит, правда!

Я тоже знал об этом, но не верил. А с той поры. вот уже 25 лет, как увижу вечером месяц, так и спрашиваю себя: а с какой стороны? Разумеется, не придав этому значения, Володя вбил это в мою память на всю жизнь.

Так вот, его нужно было тоже вывезти куда-нибудь из страшного Крыма: неровен час, а вдруг да прознают, что он юнкер! Несдобровать теперь ему, да и я горя нахлебаюсь. Правда, он ходил в каком-то овчинном «спинжаке» (вероятно, исковерканное английское слово пиджак, пинжак — спинжак, уже совсем будто русское слово — от спины, русский народ любил такие перевороты, нейтралитет — нейтроньитет, режим — прижим, из имени Агафопод у него вышел хлопан и т.д.).

На голове у Володи шапка, на ногах грубые сапоги. Только вот очки выдавали его, а без них он ничего не видел. Очки же бессомненный признак буржуя! Тогда даже и пословица такая была: «Бей очки да воротнички!»

И потому, возвращаясь из Крыма на Московский собор, я захватил и его с собой, чтобы он отправился потом в Оптину пустынь Калужской губернии, куда он и поступил действительно в монахи... Дальше я еще, вероятно, встречусь с ним в записках.

Купил я для себя и для него двухместное купе, закрыли его на запор и думали уже благодушествовать, все обошлось без проверки и контроля. Но не тут-то было! Только что отошел поезд, в наше купе сильно стучатся.

— Занято, — говорю.

— Отваря-а-а-ай! — раздается властный голос.

— Ну, брат Володя, плохо! — шепчу ему. — Кто там?

— Матросы-ы!

Это слово и не такие замки отпирало тогда... Открываю. Входят двое, увешанные револьверами.

— Сколько вас тут? Ну вот мы еще двое!

И без всяких дальнейших слов оба снимают с себя одежду, оружие и располагаются. Высокий сразу полез на верхнюю полку, а другой — пониже — остался вместе с нами. Разговорились. Вижу, ребята хорошие, простые.

— Куда едете? — спрашиваю, соображаю: далеко ли с нами поедут попутчики?

— Через Лозовую, на Дон, добивать белых бандитов, — отвечает маленький с совершенно искренним убеждением, что он делает самое рассвятое дело.

Покушали, угостились взаимно. Владимир мой успокоился: «Свои ребята, крестьянский народ!»

Доехали часа через четыре до Мелитополя. Наши вояки вышли выпить, и вдруг маленький возвращается и спрашивает меня:

— Не можешь ли ты написать мне письмо?

— Кому?

— Да вот тут, на станции, значит, встретил я знакомого из своего села, так что хочу написать домашним письмецо. А?

— Это можно, — говорю.

Сейчас же достал из чемодана открыточку.

— Кому писать-то? Как называть?

— Ну-у, дорогие, мол, мои родители и все родные! Ты и сам знаешь, как писать-то, там о здоровье и все такое...

Написал.

— А дальше что?

— Ну, дальше пиши: едем героями бить бандитов.

Написал и это, делать нечего, по пословице: «С волками жить, по-волчьи выть».

— А еще что?

— И довольно!

— Да тут еще место осталось!

— Ну напиши там, что хочешь сам.

— А что, если я напишу: храни вас всех Господь Бог! Можно?

Смотрю на него выжидательно с интересом: что ответит на это?

— Пиши-и! — нимало не колеблясь и не возражая, ответил герой.

И я написал. Он кое-как накарябал свое имя и фамилию и побежал передавать письмо...

А я снова подумал: «Удивительное сочетание в русской душе!. А ведь, право, хороший человек он...»

На ночь маленький залег по-братски на мягкий диван внизу с Володей. А я полез наверх — к высокому, головами врозь. В сетке, около моей головы, лежал огромный револьвер, четверти в две, в деревянной кобуре. С непривычки мне даже неприятно было сначала. А скоро все мы дружно уснули. Никто уж нас больше не беспокоил: где матросы, там было уже надежно на этот счет, в обиду своих не дадут.

Кстати, уж припомню в последний раз о симферопольской станции. Здесь продолжал управлять ею прежний, царский начальник: замечательной деликатности, с красивой бородой, чудный человек! Никто его пальцем не тронул. Только и он при необыкновенном собственном изяществе и красоте не мог навести чистоты на вокзале. Тогда по всей колоссальной России, во всех станциях и вагонах почему-то щелкали подсолнечные семечки. Тут была какая-то особая психология момента, это никак не случайно. Но я не мог все же понять ее. Хотелось ли народу этим развлечь и отвлечь себя от разных дум? Или он хотел показать теперь свою вольность, что он везде хозяин и на все ему наплевать?! Или нужно было занять себя во время долгих, иногда по дням, ожиданий поездов. Но только действительно заплевали уж станции до невероятной степени! И уж убирать было бесполезно. И откуда брались эти семечки?! Право, съедены были сотни тысяч пудов! Вся Русь щелкала тогда,.. Что такое? И когда потом пришли немцы на Украину, они прежде всего требовали очищения станций и запрещали семечки. Я записал этот факт не для забавы читателя, а потому, что он как-то был связан тогда с революционной психологией.

Еще припоминается картина, как огромный матрос с медвежьей фигурой открыто приставал в зале к молоденькой черноволосой девушке еврейского или восточного вообще типа. Она старалась слегка отводить его рукою, но это мало действовало.

Утром наши герои на Лозовой пересели на другой поезд. Потом Харьков... Почему-то пришлось пересаживаться в другой поезд... И тут была такая давка, что едва можно было влезть в вагон третьего класса. А выйти для нужды уже положительно было невозможно, и люди справляли мочевые обязанности прямо через окна.

Прямо против меня оказался молодой раввин-блондин. Мы завязали с ним спор о вере. Он был, разумеется, против христианства.

— А вы хоть читали Евангелие? — спрашиваю я.

— Нет!

— Ну, как же вы можете спорить, не зная самого важного?

В это время ввязывается в нашу беседу другой еврей, черный и пожилой, машет презрительно на нас обоих рукой.

— Э-э! — говорит, — и ваша (моя) вера неверная и твоя (раввина) тоже! Теперь наша вера настала! Ваши больше не нужны!

— Какая же ваша вера? — спрашиваю.

— Вот какая! — и он торжественно ударил себя по карману.

...В Орле Володя пересел, чтобы скрыться в пустынь.

В Москве начинался голод: подвозу хлеба было мало, а в хлебородной Украине господствовали или украинцы, или — потом — немцы. Дон обособился во Всевеликое войско Донское, на Кубани власть забирали белые, общая народная разруха дополнялась расстройством транспорта, а деревня не хотела идти навстречу городу, так как почти ничего не получала от него. Насколько был велик голод, видно из таких фактов. Мы все получали по 1,8 фунта хлеба, да еще иногда плохого. Помню, например, что в нем была масса «кострики» — колосьев, даже есть было трудно. И бывало, я ходил по Сухаревской толкучке купить себе что-нибудь вроде морковки, соленых огурцов и пр. Видел, как околевали от голода собаки. Смотрю, одна стоит около стены дома и шатается. Она уже не смотрит на вас вопросительно, не визжит жалобно, а безнадежно и бесцельно еще двигается. Потом, вижу, упала тут же на тротуар и начала околевать... Нам, прохожим, жалостно, точно мы виноваты в этом ее конце. А это было очень важно для веры и Церкви: лишь в общих страданиях люди становятся своими. Скорби и спасли Церковь в это опасное время.

Доехал я до Кирсанова... Мой город... Крестный отец, бывший управляющий имением, из которого был удален мой отец лет тридцать тому назад, Н.А.Заверячев, был в то время уже в городе. Имения все были заняты крестьянами, он должен был скрыться в городе со своей женой А.И. А незадолго перед этим он откупил у помещика прекрасный участок земли возле храма, речки, но не удалось долго владеть им. Революция, как весеннее половодье, все снесла... Если он и был виноват в горе нашей семьи, то и ему теперь пришлось лишиться многого. Однако он купил домик и как-то жил укромно. С вокзала я зашел к ним. Был вечер. Мне и себе они сварили уху из большущей рыбы и подали вкусного свежего ржаного хлеба. Боже, какая сладость после Москвы-то! Съел я один ломоть и стыжусь спросить: а можно ли другой? Все же осмелился, спросил. Конечно, можно! Ну, уж я и наелся! Утром я был дома в с. Чутановка. Там тоже хлеба вдоволь.

Прочее я рассказывал раньше: и о десятине луга, и о разговенье отца, и о проводах меня отцом и матерью. В эту Пасху видел я их в последний раз. Года через три умер отец от воспаления легких и похоронен почему-то с особым почтением в ограде церковной, если не изменяет мне память. Несколько лет спустя скончалась и мать. Она ужасно страдала болезнью сердца (астмой). Сначала, еще в детстве моем, эти приступы были короткие, по 2–5 минут. А к концу жизни, как она сама писала мне уже за границу, под именем «дочки» (писать мне как белому архиерею было небезопасно), эти приступы продолжались у нее по 12 часов подряд. Мученицей была всю жизнь, мученицей и скончалась, за одно это помилует ее Господь и простит все грехи и ропот ее. Апостол Павел говорит, что «жена спасается чадородия ради, если пребудет в вере, любви и чистоте». Она же нас шестерых возрастила. Царство ей Небесное. Брат Александр тоже умер в начале революции от тифа. Осталось теперь нас два брата и две сестры.

Соседних помещиков наших — Белосельских-Белозерских и купцов Дубовицкого и Москалева уже не было и в помине. Старый батюшка был все тот же. Скромный был человек, его не тронули. Больше на родину я не возвращался. Лишь перед самым отъездом мы с мамой сходили за 25 верст на могилу святой бабушки, Надежды Васильевны. Ее могилка была совершенно рядом с кладбищенской часовней. Мы ее уже не нашли: земля заровняла все, уже тридцать лет прошло после ее смерти. Часовенка, прежде всегда такая чистенькая, была в запустении. Из знакомых еще оставались, вероятно, о. Владимир С-кий да фельдшер П.Л.Родников, изводивший мамочку. Но не помню, видели мы их с матерью... Хотелось бы хоть еще разок взглянуть на родные места, где промелькнуло светлое детство .. Как оно мило!. Опять назад в Москву... Собор уже кончал свою девятимесячную работу, да и средств не было, и члены разъезжались. Времена становились все труднее и сложнее. Мне нужно было возвращаться в Крым на службу в семинарию. Кроме того, я был еще и членом Украинского собора.

До Пасхи Украина отделилась под гетманом Скоропадским. Собственно, помогли этому немцы. Они это делали из своих выгод, желая присвоить так или иначе ее себе, за что они и теперь воюют. Но мы тогда этого не понимали. А если кто и понимал, то думал: жизнь под большевиками не лучше. Жуков прежде говорил нам: что Вильгельм, что Николай, а теперь немногое изменили: что немцы, что большевики... Трудно, очень трудно жилось в то время... Но еще понятнее и приятнее казался нам в Москве этот далекий переворот в Киеве потому, что снова зажглись там дорогие слова: родина, национализм... Я должен сказать, эта весть показалась мне точно радостным звоном колокола, который я так любил в детстве. Но переворот совершили не рядовые селяки, а немцы и богатые хлеборобы, то есть имущественные классы и зажиточные крестьяне. Однако, нужно сознаться, и рядовое сельское население сначала было довольно этим переворотом. Украинцам-индивидуалистам вообще не нравилась коллективная система, а тут еще и пресс большевиков — «москалей», «кацапов» давил их. И они приняли реакционный переворот спокойно. Нигде не было взрывов и протестов.

Крым тогда считался одной из десяти губерний Украины.

Одним словом, почти все, чем теперь временно завладели немцы на юге, было и тогда под их контролем. После Крым преобразовали и в татарскую не то республику, не то область со своим парламентом — «курултаем» — во главе с премьер-министром Соломеном.

В Украине же восстановился почти царский порядок: царь-гетман, министры, министерства. И так же мы пели на соборе: «Спаси, Господи... победы благоверному гетману Павлу на сопротивныя даруя» и прочее.

Советская власть вынуждена была пойти на такой разрыв единого тела, потому что воевать против немцев была не в силах. С ними она заключила Брестский мир: нужно было быть лояльными. И первая задача была у нее — справиться с внутренней разрухой и начавшимся «белым движением». Потому советская власть установила отношения с Украиной как совершенно самостоятельным государством: определены были границы, назначены послы и т. д. По-видимому, Украина готова была зажить по-прежнему тихо, безмятежно и светло, хотя бы и не привольно под давлением немцев.

Но не так судила история. Искусственное насаждение не нажило долго. Сорвались немцы. Пришли петлюровцы. Немного пришлось Скоропадскому вместе с русскими белыми защищать Киев — петлюровцы взяли верх. И понятно, здесь против белых восстал опять тот же народ, массы. И когда я 4 декабря увидел в Киеве на Софийской площади этих сытых хохлов в дубленых полушубках, в теплых шапках, сидевших на крепких мохнатых конях так ловко и прочно, будто они составляли одно целое, я подумал: куда же нам, интеллигентам, бороться с этой земной силищей, Микулой Селяниновичем?!

Эти петлюровцы были, в сущности, теми же большевиками, лишь на украинской земле: та же борьба против капиталистов руководила ими, только тут было больше племенного шовинизма, чем в Беликороссии. Но это временно, рабочие классы между собой сговорятся скорее... И скоро Украина тоже стала советской. Но весной 1918 года она еще была гетманской. Туда мне и следовало теперь направляться из Москвы.

Путь был один: через Смоленск на пограничную Оршу. Доехал я туда благополучно. Разделом была железная дорога, которая находилась в руках немцев. По обе стороны лес. На русской стороне тысячи народа: мужики, женщины, дети. Живут прямо в лесу, как дикие звери. И нужно пробраться на немецкую сторону: там у них имущество, дома, родные. Им уже все равно, русские или немцы, большевики или монархисты, только бы домой, домой! Но немцы их не пускают. Бот отчаянное горе! Вдруг вижу: под проволоку на русской стороне пролезает какая-то баба. Разгуливающий единственный немецкий часовой шел в это время в противоположном направлении от бабы, она думала воспользоваться этим моментом — перебежать узкую полосу дороги, шагов пятьдесят. Но немец оборотился и, увидев женщину, взял тотчас ружье наперевес и дико крикнул: «Цюррюк!» Бедная со страхом воротилась, иначе пуля бы кончила ее жизнь. Тут я увидел всю холодную жестокость немцев! Абсолютно никакой жалости! Наоборот, часовому (да и другим) доставило бы садистскую радость такое убийство из-за дисциплины. Окаянные души!. И то, что они теперь проделывают на нашей родине, не новость: это их характер, это знак «лучшей расы в мире». И какое презрение к русскому народу!

Бесполезно было и нам, то есть мне и каким-то моим сопутникам по поезду — украинцам, просить разрешение на пропуск. Тут выручил извозчик-еврей. Он знал, что где-то у берега реки Днепра (должно быть, притока его?) есть тайная дорожка, за которой немцы почему-то не догадались еще смотреть, там можно пробраться. Даем ему денег и едем. Действительно, тут стоят два-три других извозчика с «зайцами» пассажирами. Их багаж осматривают большевики-военные. Мы стащили свои чемоданы. Наш еврей посоветовал дать небольшую взятку осмотрщику. Мы это сделали, кажется, рублей по 25. Солдатики наши мило взяли, наскоро, для виду, осмотрели и махнули: айда! За немецкую сторону они уже не отвечали... Однако нам все же пришлось почему-то направиться в штаб-квартиру пограничной стражи, которая помещалась в деревянном сарае против скопления русских. Тут нас приняли с приличным видом: один — духовный, другие были интеллигенты, а немецкому офицеру, вероятно, хотелось проявить свою воспитанность перед нами. Мы получили разрешение на дальнейшее движение. Скоро на реке остановился пароход, советский, кажется, а не украинский. Во всяком случае, тут был и большевистский контроль. Мы купили билеты и успокоились. Хорошо помню, что и большевики, и ехавшие с нами пассажиры-украинцы отнеслись к нам дружелюбно. Это были свои, друзья, родные, а не враги-немцы... Не дай, Боже, никакой стране попасть к ним в зубы: разорвут, раздавят! И все это с дьявольским сознанием собственного превосходства как наилучшей расы! Ужасные душители! Ведь они уже и в Америке готовились взять в руки власть. Один поляк говорил мне в Чикаго: «Немцы открыто хвастали, что скоро будут править Америкой, везде введут единый немецкий язык и, конечно, не будут церемониться с другими».

Но не допустил их до этого Господь! «Теперь, — говорил поляк, — они замолчали уже!» Но когда Гитлер будет разбит, а он, по уверенному мнению его, будет разбит, то уж как по всей Европе все народы будут мстить немцам!

Да, кто видел жестокость и холодность обездушенного ума, тот знает, чего можно ждать от них везде.

«А в США немцев, — говорил тот же поляк, — будто бы больше всех: 20 миллионов». Слава Богу, что и Россия, и Англия, и Америка встали против них войной! Этот «цуррюк» запомнился мне навсегда... А что же в России?!

В Киеве все казалось благополучно, мирно и сыто. Я привез с собой какие-то письма от патриарха Тихона и передал их по назначению духовным лицам. Опускаю другие города...

— Из Херсона по Черному морю сначала в Одессу, потом уже в Крым. Где-то тут повстречался со мной случайный американец. Хотя был лишь май, он уже ел яблоки, прошлогодние, платя за них огромную цену, но у него долларов было много. «Я, — говорит, — имею привычку всегда утром есть настоящие яблоки. Это полезно».

Ну, еще бы не полезно! А нам не до яблок, а хоть бы хлеба да... жизнь сохранить. Он с улыбочками из простого любопытства расспрашивал меня о революции. Конечно, не любил большевиков и был, в общем, совершенно равнодушен к тому, что делается в чужой ему России. Она ему нужна была, вероятно, лишь с точки зрения его деляческих предприятий. «А там хоть трава не расти!» — говорит умная пословица, то есть пусть хоть одни обожженные корни останутся без признаков жизни!. Да и одни ли американцы? А мы? Разве интересовались, что делается у соседей? Разве мы в те же самые дни много думали о Белой армии и вообще о междоусобной братской борьбе? Где-то там кто-то дерется, далеко, нас это не задевает, ну и ладно... «Моя хата с краю, ничего не знаю...» Да, в нашей общей человеческой натуре у всех лежит эта равнодушная холодность к братьям людям. Оттого и войны. Нет, далеко еще нам до братской жизни! Слишком глубоко грех гордости и себялюбия вкоренился в сердце падшего человека. И, увы, не исправить никакими такими путями, как политико-социальные реформы да умственное просвещение. Немного подлечить и подправить еще можно и должно, но корни греха останутся и опять будут давать новые ростки, приспособительно к новым условиям жизни. И лишь одно будет преображение человечества, но оно не в порядке естественных форм и условий...

Однако, безусловно, необходимо искать способов улучшения в этой жизни, насколько возможно длящз человеческих сил. Искать энергично, добросовестно. Это и является постоянной задачей государства и государственной власти. И христианство не только не относится к земному строительству равнодушно, а, наоборот, чтит власть и благословляет ее на это строительство. Оно возвело власть до божественного основания: «Сущие власти от Бога учинены суть», «Мною цари царствуют и владетели владеют». Государство и власть благословены Богом, так как они своими путями тоже борются против разрушительного зла.

Занялась с поразительной энергией этим строительством и советская власть. Пусть было много ошибок, жестокостей, несправедливости, гонений, но все же и они по-своему стали созидать Россию.

Я от весны 1918 года уже не был там и потому, к сожалению, не могу писать своих собственных воспоминаний о России и советской власти. Да и моя задача более скромная: говорить лишь о рубеже двух эпох. Однако кое-что мне пришлось еще слышать, узнать от других о дальнейшем движении социалистического строительства. Запишу для памяти.

Вопрос о Брестском мире советского правительства с великими уступками немцам еще начался при мне. Его некоторые называли очень гадким именем: «похабный». Это слово в просторечье означает прелюбодейный. Этот мир казался недругам Советов изменой России, родине, национализму. Насколько помню, и патриарх Тихон осуждал этот мир, и даже было особо выпущено послание по поводу его. Но мое личное мнение и тогда, и особенно теперь, было иное. Случайно — сколько бывает таких случайностей и совпадений! — мне пришлось от Москвы ехать в одном купе с генералом, отправлявшимся в качестве военного эксперта для заключения этого мира. Видно было, что ему нелегко далось такое поручение, он беседовал со мной, точно виноватый, с неловкой улыбкой... Понять его легко: отдавать немцам куски собственной родины своими руками! Но я внутренне не смутился ничуть, наоборот, мне приятно было одобрить его в такой миссии и успокоить его совесть. Он делал необходимое тогда дело. И подобный совет и обрадовал его, но и удивил. Он думал, что я сейчас буду поносить его, как предателя, я же, в сущности, благословил его. И не раскаиваюсь в этом.

Как легко писать всякие обличения! Но нужно быть самому у кормила правления да еще обстоятельно знать положение вещей, чтобы принимать то или иное решение. И особенно осторожными в этих вопросах нужно быть нам, духовным. Конечно, как гражданам страны, и нам важны и близки интересы родины, но все же мы специалисты в других областях, а не в гражданской и военной. И потому брать на себя ответственность за эти вопросы, да еще когда нас не спрашивают о них, весьма рискованно. Преподобный Сергий благословил Димитрия Донского, но уже тогда, когда тот решил вопрос о войне против Мамая, преподобный же лишь укрепил его, и то по прямой просьбе князя дать ему свой совет. Нельзя нам забывать и то, что Сергий был исключительный избранник Божий, святой человек. Нам же в подобных случаях лучше стоять в стороне. И во всяком случае, не выступать публично, потому что такими выступлениями можно внести немало расстройства в дела гражданские и военные. Ведь не выступали же мы при княжеском и царском правительстве, а лишь послушно объявляли по церквям манифесты властей, никогда не входя в критику их. Советская власть делает, она же берет на себя ответственность перед Богом, историей и народом. Правда, были примеры активного вмешательства некоторых иерархов в жизнь государства: патриарха Гермогена, келаря Авраама Палинына, а особенно впоследствии патриарха Никона, сделавшегося вторым царем при Алексее Михайловиче, Но первые случаи были в Смутное время, когда царило почти безначалие, а второй принес немало осложнений в жизнь. И Православная Церковь осудила этого патриарха. Наше православие, в противоположность католицизму, не принимает клерикализма или папоцезаризма, то есть управления лицами духовными делами мирскими. И эта линия правильная, евангельская, апостольская. Уже не говоря о Господе, а кто из апостолов вмешивался в светские дела? Ни один! А в церковных наших канонах есть прямое запрещение духовенству занимать мирские должности. У нас есть свое, особое религиозное дело, дай Бог с ним справиться как следует! Этим мы больше принесем пользы гражданским условиям жизни.

— Иное дело помогать правительству. Это наш долг и как рядовых граждан, и как церковного общества.

— Однако почему же патриарх Тихон выступил с подобным осуждением? И почему он потом написал и другое, еще более важное по своим последствиям, известное послание с анафемой большевикам?! Конечно, я лично тут был уж совсем ни при чем, но теперь приходится высказывать в этих записках свое мнение по вопросам, которые происходили именно на рубеже двух эпох.

Я думаю, да простит мне Бог, что патриарх тогда ошибался, и не однажды, а дважды, в обоих указанных случаях. Мы, православные, не признаем папской непогрешимости ни в догматических, ни тем более в общественных выступлениях (хотя бы и ex cathedra, как говорят католики) кого бы то ни было... И сам патриарх осознал свои ошибки, потому что после заявил о своей лояльности к советской власти. И даже объяснил причину своих ошибок: привычка и воспитание в прошлых, неизжитых еще воззрениях.

Кроме того, мне пришлось слышать от некоторых осведомленных лиц, что патриарх тогда находился еще под влиянием некоторого окружения из лиц чисто политических. Если это верно, то мне называли между другими имя князя Е. Н. Трубецкого, бывшего члена Государственного совета, а потом и одного из товарищей председателя собора, того же владыки Тихона. Ему приписывается (за эти слухи не ручаюсь) и составление самого текста послания.

Конечно, это не освобождает от ответственности лицо, подкрепившее документы своей подписью, но отчасти извиняет и объясняет... На подобные вопросы мог бы дать проливающие свет сведения митрополит Сергий.

Можно еще указать в извинение на одно обстоятельство, подсказанное мне советским человеком: «Еще можно было Церкви держаться уклончивой нейтральности и даже бороться против новой власти, пока шел еще процесс ее установления, но когда она была уже принята и признана народом и укрепилась, тогда борьба против нее Церкви была делом незаконным».

Мне нравится такая широкая и правильная точка зрения.

Но в рассматриваемое нами время советская власть уже установилась и была принята всей Россией.

Что касается меня лично, то я даже и сейчас, двадцать пять лет спустя, никак не мог бы взять на себя открытой, публичной ответственности по вопросу о том: нужен ли был Брестский мир с немцами?! Не знаю! Простое обывательское мнение подсказало мне простой ответ: раз у немцев оказалась сила, то выбора не было, следовательно, нужно было принимать то, что навязывали, хотя бы это было и болезненно, и печально. Последствия, впрочем, подтвердили справедливость советской линии: немцы были разбиты союзниками, и все их мирные трактаты лопнули, как мыльный пузырь (так будет и теперь).

Я здесь, в этой части записей, заговорил об этих вопросах потому, что считаю их не церковными, а политическими, относящимися к советской власти.

Патриаршее послание об анафеме немало причинило вреда и потом: во всех белых армиях и в эмиграции его печатали, перепечатывали и распространяли как средство политической пропаганды против советской власти.

Второй вопрос — об изъятии правительством церковных ценностей в пользу голодающих. Золотые и серебряные кресты, сосуды, украшения, оклады икон и проч. должны были поступить в государственную собственность. Но начались протесты и мирян, и духовенства.

Я и сам понимаю, как болезненно религиозному человеку отдавать святой крест или чашу в руки неверующих людей. Еще более прискорбно думать, что эти ценности пойдут так или иначе не на голодающих, а на поддержку той же безбожной власти, как и говорили тогда протестующие. Ссылались и на каноны Церкви, которые действительно воспрещают подобную отдачу церковных вещей.

Но бывают в истории моменты такие, когда приходится не слушать сантиментов сердца, а действовать по разуму. Колоссальный голод — событие чрезмерное. Тут следовало не слушать не только своего голоса, но и мнения верующих мирян. Возьму сравнение: если бы Минин с церковной паперти нижегородского собора попросил бы храмы и духовенство отдать эти ценности на спасение отчизны от поляков, разве архиерей, отцы и верующие отказались бы тогда? Не думаю.

Если же советская власть захотела бы употребить или действительно употребила бы церковные ценности на иные цели, а не на голодающих, в том ее ответственность, а не Церкви, не наша. Церковь же исполнила бы лишь свой долг любви к народу.

Каноны? Да. Но каноны, как нормы, вообще-то приурочены к нормальным, мирным временам и условиям жизни, а не к исключительным. В исключительных же случаях и законы изменяются. Есть такой пример. На V Вселенском соборе обсуждался вопрос об Иве, епископе Эдесском. Между многими иными обвинениями ему ставилось в вину то, что взяты были церковные сосуды на выкуп пленных (этот обычай тогда был не редкостью и никого не смущал, а, наоборот, считался добром, и собор его не осудил), но и пленных не выкупили, и сосуды исчезли... Тогда многое неподобное творил племянник Ивы, тоже епископ, Даниил.

Из этого мы видим, что Церковь, как организм свободный духовно, может в разное время различно поступать, руководствуясь совестью и Божиим Духом.

А сколько было тогда жертв? Нужны ли они были? Не думаю. Объясню их не столько ревностью по религии, сколько политическим протестом против нелюбимой власти. Эти мысли мне не сейчас лишь пришли. Я в то время был в Сербии. И на пути в Хоновский монастырь все время думал и беседовал с сопутствующим лицом о том, что я бы отдал тогда сосуды и кресты.

А теперь припоминаю случай аналогичный. Керенский в свое время тоже призывал к жертвенности на борьбу с немцами. У меня тогда был такой подъем, что хотел отдать и панагию, и крест с груди, и митру. А один батюшка, о. Ш., отдал так единственный свой нагрудный крест.

А между тем в связи именно с изъятием церковных ценностей погиб безвременно тот самый митрополит Петроградский Вениамин, о котором я с высоким уважением упоминал раньше. Мне пришлось в Париже слушать изложение судебного процесса над ним из уст самого адвоката его, еврея Гуревича (или Гурвича?). И тогда мне не показались убедительными мотивы отказа в отдаче ценностей, кроме одного, что таковы были распоряжения патриарха. Конечно, через 25 лет, да еще и заглазно, да еще и без исторической перспективы, судить людей опасно. И может быть, я не прав. Но я пишу свои воспоминания и мои думы, а они таковы, какими я изложил. Нужно помнить, что митрополит Вениамин был искренно лояльным перед советской властью, как мне достоверно утверждал другой свидетель, его сотрудник по Петербургскому Богословскому институту проф. Б-в (потом монах К.). И, однако же, его осудили, по-видимому, за то, что такими действиями подрывался авторитет власти. Митрополит Вениамин, вместе с некоторыми другими, например, с бывшим секретарем церковного собора и членом Государственной думы Шейным, был расстрелян вне Петрограда, и, кажется, неизвестна и могила его.

Говорили и писали, но я сомневался в подлинности этого предания, будто в последней речи своей на суде он сказал такую крылатую фразу: «Душа моя принадлежит Богу, сердце — русскому народу, а тело — вам».

Если бы он действительно сказал это, то я почел бы такие слова более красивыми, чем религиозно правильными. Сердце архиерея и всякого верующего должно принадлежать не только народу, но и власти. А если последней остается одно тело, то тут кроется сомнение в искренности лояльности: одного тела мало для государственной власти. Она — правильно! — ищет и сердце подданных. Я где-то читал или слышал, что такие слова принадлежат не митрополиту Вениамину, а преданию окружающих лиц, притом крайне нелояльных к советской власти (известен целый ряд проверенных фактов, что исторические лица не говорили тех громких фраз, которые потом приписывали им современники или потомки). Это вернее. Митрополит Вениамин был человеком вообще искренним, нелицемерным и простым духовно, никогда не любил играть роль, красоваться. А если он был еще и искренне лояльным, тогда и вовсе недопустимы такие неясные и подозрительные слова. Или же можно допустить самое крайнее объяснение (если они были сказаны): тут была некоторая погрешность, которая мыслима в людях и высоких. Один Бог без греха.

Но даже и при такой временной небольшой погрешности все же митрополит Вениамин остается в моей памяти лицом цельным, чистым, благочестивым, простым.

Еще рассказывается про него случай об обмене приветствиями с патриархом Тихоном в первое, кажется, единственное посещение им столицы Петра. Патриарху, говорят, железнодорожники устроили отдельный вагон, чуть не цветами украшенный. По прибытии в Петроград на Большой Знаменской площади возле Николаевского вокзала разрешено было митрополиту Вениамину с духовенством встретить открыто патриарха с крестным ходом. Фотографии этого и других моментов посещения патриарха я видел перепечатанными и в известном американском географическом журнале. А вот дальше опять предание. Митрополит Вениамин выразил приветствие патриарху и радость по случаю его прибытия, закончил речь

уверением его, что и сам он, и духовенство, и верующие готовы за веру и Церковь принести всяческие жертвы и даже умереть. «Умереть ныне немудрено, — ответил не без остроумия патриарх Тихон (он вообще был человек с приветливыми и остроумными словами), — а вот надо теперь учиться, как жить. То есть при новых и сложных условиях истории».

Думаю, что такие слова свойственны им обоим. И пророчества их сбылись: один умер жертвою, а другой приспособился жить сам и Церковь всю поставил на этот путь. Умер же патриарх Тихон естественно, от разрыва сердца, в больнице Бакуниной, а совсем не отравлен большевиками, как это распространяли противники советской власти и про патриарха, и про генерала Врангеля. Похороны в Москве были грандиозными по количеству народа. Говорят, будто бы Ленин смотрел на эти тысячи людей и не был доволен. Может быть, опять лишь слухи? Но, естественно, если взять воззрения его как откровенного и ярого безбожника, этого-то факта не выбросить из личности Ленина, его писаний и истории.

[1]  [2] 

Журнал «Мгарский колокол»: № 58, ноябрь 2007