Вы здесь

Схождение в память

Слово о Вампилове

Но помилуй прошедшее!
Н. Гумилёв

Слово это было произнесено в юбилейный год 75-летия со дня рождения Александра Валентиновича Вампилова в Омском государственном классическом университете.

Памятник Александру ВампиловуСначала был звонок от профессора университета Валерия Ивановича Хомякова. Он мягко настаивал: «Очень важно, чтобы сегодняшние молодые не в книжках прочитали, не из интернетовских веб-страниц... а от живого человека услышали, от того, кто знал его...».

Ну, подумала я себе: «ты жива ещё моя старушка»... так вдруг ощутился разбег времени от моей юности до юности сегодняшних молодых.

Своё знакомство с Вампиловым я никогда не афишировала, и воспринимала весьма болезненно, когда вдруг оказывалось, что мои «друзья» в той юности, приглашали меня в свой «литературный салон» как пикантную диковинку для своих московских литературных собратьев, оказавшихся только им ведомыми путями в Омске. По той же причине никогда не писала и воспоминаний, считая, что сокровенное нельзя выставлять на всеобщее обозрение.

Сокровенное нельзя выставлять на всеобщее обозрение... Правда, нельзя. А поделиться малой частицей своей жизни, можно, особенно тогда, когда отлетела она от тебя диковинной птицей, и кричит, и зовет кого-то в этой своей новой таинственной пространственной дали, словно и не твоя она, горькая и больная.

Она была и есть, и немного будет. Она мне была дарована, как великое достояние.
Итак, это слово...

— Мы посмотрели сейчас замечательный фильм об удивительном человеке, об уникальном драматурге Александре Валентиновиче Вампилове. Кадры фильма — вехи его жизни. Как жаль, что так мало осталось нам на память. Но разве думали мы, но разве думал он, что так коротки будут сроки его жизни...

Не знаю, добавят что-либо о нем мои слова...

Память причудлива, она пропускает что-то очень важное, оставляет совсем незначительное, может быть, и курьезное. Но и эта малость важна, когда речь идет о художнике слова такого масштаба.

Вы простите меня, если Вампилова порою буду называть не Александром Валентиновичем, а иначе — это право дают мне время и обстоятельства.

...Не знал он, не знали мы, что так мало времени жизни ему отмерено судьбой. Не знали мы и того, когда слушали его любимый романс «Гори, гори моя звезда», что поет он о себе. Он любил этот романс, а мы, зная это, всегда просили его спеть. Он брал гитару, пробовал аккорды, вскидывал на нас свои светло-карие восточной тревоги глаза и, извиняясь, говорил: «И не такой уж я мастер игры, но, не обессудьте, грешен, люблю гитару».

Пел он удивительно, словно всегда умирал и тосковал о нас всех, тех, кого ему предстоит оставить. А еще он любил перебирать струны, наигрывая мелодии Франсиско Тарреги «Адэлита», «Слеза». Со струн срывалось столь трогательное и проникновенное, словно Александр Валентинович доверчиво приоткрывал нам свое глубинное, самое сокровенное и оно было таким беззащитным, словно его сердце в чьих-то руках над бездной...

Вот так и буду рассказывать вам о Вампилове — просто передавать картинки, которые развернет вам моя память.

Все мы, близкие ему люди, звали его просто и тепло — Саня. И к нему это очень шло.

Каким он был внешне? Расскажу первое свое впечатление о нем. Студенческое общежитие. 1969 год. Мы, студенты журфака Иркутского университета, после третьего курса собирались на свою серьезную практику — в редакции областных газет. В комнате нас двое: я и Нина Маскина, сегодня она известный томский журналист и театральный деятель, а тогда мы просто еще не уехали: ждали деньги на дорогу от своих родителей.

Стук в дверь и в комнату входят двое — наш знакомый журналист Володя Ивашковский, из «Восточки», так мы все называли Восточно-Сибирскую правду, областную партийную газету. А рядом с ним был странный молодой человек: буйная кудрявая шевелюра, несколько небрежный в одежде и с каким-то вдруг удивленным взглядом. Так и стояли мы друг против друга. Мне не понравилось это разглядывание, потому что смутило, и я подумала про себя недовольно: «Опять Ивашковский притащил нам какого-то странного субъекта».

Каюсь, вот такое нелестное первое впечатление, но прошу учесть — когда тебе за двадцать, то человек на 8-9 лет старше кажется уже чуть ли не стариком, а потом... было видно, что с Володей они вчера в редакции очень хорошо и крепко посидели...

А каким удивительным собеседником оказался этот Саня, которого восторженно нахваливал Ивашковский, он говорил нам:

— Девчонки, да вы не представляете, кого я к вам привел — это же автор пьесы «Утиная охота», а в нашем театре скоро будет премьера его «Старшего сына»... вот, обмывали афишу»...

Конечно же, мы всего этого не представляли. И только на премьере спектакля «Старший сын» мы поняли, какой это драматург! А зал был так благодарно полон, что с ярусов свешивались гроздьями молодые студенческие головы. Сильву в этом первом спектакле играл Валерий Алексеев, вы все его хорошо знаете, он замечательный актер нашего Омского драматического, а в ту пору он жил в Иркутске и тоже очень хорошо знал Вампилова.

Обаяние личности Вампилова было столь велико, что он безраздельно овладевал всяким, кто едва лишь приближался к нему. Происходило нечто удивительное — за нарочитой небрежностью открывалась вдруг такой красоты и прозрачности душа, а поразительной остроты и тонкости парадоксальный ум ошеломлял. Интеллигентность в нем была не приобретенная, а природная, которая никогда не позволяла ему оскорбить другого человека, сколь неприятен тот не был бы ему. Он только горько сожалел о нем, не более того... Это было в ту пору, когда и он сам, и его творчество были стиснуты в рамки трудно проходимых политических тисков.

Мы тогда очень много читали, смотрели, слушали... стоило появиться чему-то новому, интересному, талантливому, спорному в литературе ли, живописи, музыке, кинематографе, все тут же становилось предметом наших обсуждений, споров и дискуссий...

Искусство тогда мы мерили рамками исключительно мирового уровня, сознаюсь, не брезговали и масштабами местными, городскими. Но некоторые иркутские писатели из узеньких городских масштабных линеек выбивались, не укладывались. К ним относились Вампилов с Распутиным.

Мы любили, когда они заглядывали к нам на огонек.

О чём говорили?.. Лучше сказать, о чем не говорили. Но более всего, конечно, о литературе как таковой, о качестве литературных новинок, о творческих прорывах и неудачах, но мы никогда не слышали от своих гостей недоброго или оскорбительного слова о коллегах, братьях-писателях, не были предметом обсуждений странности или неприятные особенности их характеров. Не без того, звучали иногда забавные истории из жизни московской литературной богемы, но эти рассказы-анекдоты всегда носили шутливый и не обидный характер. А таких презанятных историй из общежитской жизни Высших литературных курсов Вампилов знал множество, и рассказывал их с остроумной теплотой и любовью.

Такие встречи были нашими уроками и не проходили бесследно. Бывало, что «огоньки» приносили нам высокий бал на экзаменах, когда строгая Тендитница — так мы называли замечтательного знатока русской литературы, нашего словесника-руссиста Надежду Степановну Тендитник. Не было ни единого человечка из нашей студенческой братии, кто бы не трепетал перед ее экзаменами. Была она беспощадно строга, но строгость ее была особенной — она заставляла вчитываться и вслушиваться в русское литературное слово, любить его. И когда наши девчонки с самозабвением рассказывали ей об особинках только что появившихся литературных новинок, она удивленно поднимала брови, лицо вдруг становилось молодым и даже красивым от никогда не виданной нами улыбки, она произносила: «Вот не думала, что у нас есть девушки, которые так прекрасно могут знать современную литературу». В зачетку с удовольствием вносилось: «Отлично».

...Вампилов очень любил стихи Николая Рубцова. Он перебирал струны гитары своими изящными пальцами небольшой, но красивой руки, и пел-читал голосом негромким, мелодичным:

В горнице моей светло.
Это от ночной звезды.
Матушка возьмет ведро,
Молча принесет воды...

И нам в этих, казалось, таких простых и очевидных строках открывалась вдруг такая глубокая печаль, такая сокровенная грусть и безысходность как самого Рубцова, так и нашего Сани. А когда жизнь Рубцова трагически оборвалась, Вампилов невыносимо скорбел и говорил нам:

— Это великий поэт времени, и он жертва непрощаемая...

Потом он положил свою ладонь на струны, долго молчал, и добавил с горечью:

— Каждый талантливый в России опасно ходит... 35 роковой срок... кто следующий?..

Нам стало как-то не по себе от этих его слов. Потом он снова стал перебирать струны и напевать рубцовские строки из Прощальной песни:

Я уеду из этой деревни...
Будет льдом покрываться река,
Будут ночью поскрипывать двери,
Будет грязь на дворе глубока.

Саня напевал, а мы плакали, не подозревая, что плачем не только о Рубцове, но уже и о нём, Александре Вампилове, которого через полтора года с небольшим тоже не будет на этой земле, а пока пальцы его все трогали струны, а губы едва не шепотом произносили:

Так зачем же, прищурив ресницы,
У глухого болотного пня
Спелой клюквой, как добрую птицу,
Ты с ладони кормила меня.

Мы, девчонки, вытирали носы, а парни были задумчивы и грустны.

Но однажды я вспомню про клюкву,

— пел тихонечко Саня, —

Про любовь твою в сером краю
И пошлю вам чудесную куклу,
Как последнюю сказку свою.

Чтобы девочка, куклу качая,
Никогда не сидела одна.
— Мама, мамочка! Кукла какая!
И смеётся и плачет она...

Мы потом долго молчали, потому что у каждого пробуждалось свое. А у Вампилова к этой песне, к стихам поэта, и ко всей его трагической судьбе, было отношение особое, сокровенное, всегда шел как бы внутренний диалог... тогда мы не понимали, что эта тревожная тяга была предчувствием...

О Рубцове он мог говорить бесконечно, и всегда с такой теплотой и трогательностью, с такой бережной улыбкой и любовью... чаще это были лихие страницы из их московского житья-бытья в общежитской комнате четвертого этажа поры учебы на Высших литературных курсах. То были истории, порою такие забавные... о них Вампилов рассказывал с непередаваемым юмором...

К вечеру едем на Байкал, к хорошим людям и рыбакам. От Иркутска это далеко и долго, но разве бывает скучной дорога, когда ты молод!..

Байкал такая удивительная сущность, что чувствуешь его за сотню километров: это особо осязаемая живая прохлада, которая манит, тревожит, предупреждает... и много чего ещё нашептывает даже не сам Байкал, а это ещё только предощущение его.
Рыбаки ждали нас в маленькой бухточке среди гор, в заветрии. Горел уютный костерок, в таганке уже булькало и парило, на полотенцах лежали соленый омуль с душком и без душка, хариус, лук, соленое сало, большие ломти — ноздря в ноздрю — домашнего хлеба. И, конечно же, из водяного схрона появилась бутылочка запотевшей Пшеничной, а нам, девчонкам, сухого болгарского винца.

Солнце заходило и быстро падало за горы, Байкал был удивительно тих, ленив, но была в нем словно какая-то хитрость — он наблюдал за нами. Так казалось.

Играла гитара, Саня пел все свое самое любимое, грустно звучали мелодии Франциско Тарреги... звуки скользили по глади озера и растворялись в темной сиреневой дымке. Вампилов успокоил струны ладонью и, глядя уже на ночную гладь Байкала, задумчиво сказал:

— Не хотел бы я оказаться лицом к лицу с этим Стариком, он меня не пощадил бы, это точно... у нас с ним старые счеты...
О каких счетах с этим грозным озером он говорил, мы не знали, как и того, что Старик нашего Саню в свое время не пощадит...

Вампилову трудно и мучительно приходилось пробивать свои пьесы, он говорил: «В Москве и Ленинграде меня лучше знают, чем в родном городе», а потому он часто бывал в Москве. В одну такую поездку, когда мы гуляли по перрону, он высказал одну провиденческую мысль:

— Как жаль, что отменили Бога, а моя бабушка мне всегда говорила, что Он есть Любовь... только она одна и есть главное ... Посмотри, Галка, на этих людей — видишь, какие они все разные, хорошие и плохие, опрятные и не очень... всмотрись, это они, наши любимые люди, единственные, которых мы видим сейчас... смотри, смотри, смотри и люби, пока они с нами... может случиться, это наш последний час и мы их больше никогда не увидим на этой нашей земле...

И он смотрел, смотрел на этих людей, на поезда, на всех нас, его провожающих, жадно и тревожно. Только через время понимаешь, о чем так тревожилась и что предчувствовала его душа...

Когда он заехал в Омск, это было в 1971 году, в декабре. Я даже назову вам числа, когда это было — 6, 7, 8 и 9 декабря. Он остановился в комнате № 7 издательского общежития. В этом общежитии, в Юнгородке, жили молодые журналисты, полиграфисты после распределения и не имеющие пока своего жилья. Так что, эта комната с полным правом может иметь мемориальную доску: Здесь останавливался в 1971 году великий русский драматург Александр Вампилов. Да, дорогие земляки, в нашем городе он тоже был. Гулял по набережной, долго стоял там, где Достоевский разгружал баржи с лесом, не раз не два проходил через ворота, в которые после разгрузки возвращался Достоевский, возле дома коменданта, у губернаторского дома.

У Вампилова к Достоевскому было особое чувство — как к тайнознатцу души человеческой.

...Поезд тронулся на запад, на Москву. Вампилов стоял на подножке и долго махал нам рукою, пока не исчезло все. Будто и поезда не было, и его, оставалось только большое пятно на заснеженном перроне от пролитого красного Цимлянского... как знак...

Больше его я не видела живым.

18 августа, в пятницу, в редакцию «Омской правды», где я работала, из Иркутска позвонил мой однокурсник Игорь Широбоков и сказал, что Сани больше нет, что вчера на Байкале он утонул, перевернулась лодка, ударившись о топляк...

Я не понимала реальности, потому что наступала уже другая реальность. Редактор Омской правды, грозный и строгий Иван Дмитриевич Фадеев, отпустил меня на похороны Вампилова, даже были выделены профсоюзные деньги на самолет.

Умершим я его видела в Иркутском отделении Союза писателей. Гроб стоял высоко и всем был виден наш Саня, говорю наш, потому что все его любили и считали своим. Его несли по улицам, и по набережной Ангары... только на руках. Когда стали бросать землю в могилу... словно частичку жизни...

Валентина Григорьевича Распутина, самого большого и ближайшего друга Александра Вампилова я однажды попросила об одолжении: положить цветы к памятнику Вампилова. Я передала небольшую икону и деньги на цветы с замечательным омским режиссером драматического театра «Галерка» Владимиром Федоровичем Витько, который выезжал в Иркутск со своей очередной Вампиловской премьерой.

Только в 2009 году Валентин Григорьевич смог разыскать меня в монастыре и написать письмо, потом другое, третье... Я познакомлю вас с некоторыми цитатами из его писем:

«А адрес я твой искал [...] чтобы спустя три года сообщить, что поручение твое к Саниному юбилею выполнил, и хорошо помню, что в тот день прослезился и от этой просьбы и от доверия. К Сане, стоящему недалеко от драмтеатра, иркутяне уже привыкли, и он стал родным для многих и многих. А я все мечтал, что вот приедет Галя Минеева, и мы вместе подойдем к нему, поздороваемся и помолчим от нахлынувших чувств».

Я спрашивала Валентина Григорьевича был ли Вампилов крещёным человеком: для меня было важно, поскольку частичка о упокоении в алтаре вынимается священником только за крещёных людей. Он ответил:

«Да, Саня был крещён, это точно. Крестила его бабушка, а дедушка (по матери) действительно был священником. Бабушка всё больше лежала, когда я бывал у Сани в Глазково, говорила мало, но Саня её очень любил. И всякий раз, возвращаясь из Москвы, привозил ей подарки. Как её звали, я уже не помню. А Анастасию Прокопьевну никогда не забуду. И свой первый серьезный рассказ посвятил ей (Уроки французского). Но я же был тем черным и страшным вестником, который среди ночи принес в их дом известие о гибели Сани».

А вот слова Распутина о бронзовом Вампилове:

«У нас месяца три справляли 350-летие Иркутска. Все нравы в гости к нам. И гостей действительно было предостаточно, одних театров, кажется, за пятнадцать. Разумеется, хороших, и очень хороших (Малый театр из Москвы), и средненьких. И все они перед спектаклем должны были поклониться Сане. Он стоит недалеко от театра. Я видел, что он сначала благосклонно относился к этой процедуре, но затем ему все это надоело. Честное слово, лицо переменилось, и он стал пытаться спрятать его куда-нибудь. А не спрячешь. Пригвоздили всерьез.
Мы живем неподалеку, и я поздним вечером, когда спадает гуляющий народ, захожу к Сане. Поначалу что-то пытался говорить ему, но давно уже молча стоим и вздыхаем. Я удивляюсь его молодости, он не поощряет меня за то, что я забылся и дожил до глубокой старости»...«Сане постоянно кланяюсь и от тебя тоже. Он изменился, вначале была лёгкая и добрая ухмылка в лице: теперь, насмотревшись на нашего брата, мне кажется, она совсем исчезла»...

У меня есть фотография памятника Вампилову, её прислал мне Валентин Григорьевич. Да, улыбка если и есть, то она горькая, да ещё патиной, словно сединой тронуло брови и кудри, словно и его не хочет щадить время.

И ещё несколько памяток.

Чего Вампилов никогда не позволял ни себе, ни другим? Он не позволял клеветать на близких ему людей, говорить недоброе слово о Родине, отделяя худых и безумных чинуш от ее святого тела. А себе позволял любить людей так, как только он умел, и ещё — отстаивать смело, настойчиво, бескомпромиссно, даже порою и дерзко свое творчество.

Драматург Виктор Розов называл Вампилова «Нашим русским Олби», может быть он называл его советским, сейчас точно не припомню. Вампилов сам и сказал эти розовские слова, но тут же с сожалением и добавил: «Олби, Олби... лестно, конечно, но я только ищу это неуловимое, что могут Олби, Оʼ Нил, Уильямс... хорошо понимаю, ЧТО они делают, но КАК?..».

Примером служения творчеству был для него итальянец Луиджи Пиранделло, к творчеству которого он устремился вдруг неожиданно. Александр Валентинович с удивлённым восхищением рассказывал: «У Пиранделло жена была психически не здорова, но он её не отдавал в лечебницу, он сам был для нее и нянька и врач... Но каково это!.. представить невозможно, в каких условиях работал — когда садился за рабочий стол, дверь в кабинете он запирал на ключ... и стоило только ему сесть за работу, как больная женщина начинала колотиться в запертую дверь... и он ведь писал, да ещё как!..».

Маленький штрих, как сам Вампилов относился к своим уже, казалось бы, законченным пьесам. Когда он был проездом в Омске: вёз Олегу Николаевичу Ефремову свою новую пьесу «Валентина», которую вынужден был переименовать на — «Прошлым летом в Чулимске», поскольку по театрам страны широко шли спектакли по пьесе Михаила Рощина «Валентин и Валентина».

Он вез тот вариант, который всем хорошо известен сейчас, но тогда, после чтения пьесы, он спросил у меня: «Вот ты, женщина, скажи, Валентина после того, что случилось с нею, после этого потрясения должна остаться живой, или она должна покончить с собой?..».

Он сам все сделал верно, но ещё сомневался, потому и спрашивал, и не меня одну...

Простите, что мое слово затянулось, но только... со временем понимаешь — какой щедрый подарок, порою, вручает тебе Бог, дозволяя знакомство с таким человеком, но цену этого подарка ты открываешь значительно позже...

Скажу, что мне приятно видеть ваши молодые лица, и я очень благодарна вам за то, что побудили мою память, и за боль, которая неизбежна в этой памяти...

Эта встреча со студентами произошла весной, а летом я уже ехала в Иркутск.

Глубоко погружаться в свою давно прошедшую жизнь не безопасно — что так старательно и терпеливо укутывал десятки лет травой забвения, вдруг пробуждается со страшной силой, и ты стоишь беспомощно перед ним — горькой девочкой, роняющей слёзы. Не спасает время, не лечит раны, которые прорастают язвами и в судьбах других людей, которые вроде нечаянно посмели приблизиться к твоей судьбе, или родиться в ней.

Но табу неприкосновенности было снято, и хотелось продолжения.

Хотелось ехать. Несмело, но требовательно звалось — надо!

Боялась Иркутска, потому что помнила — после встречи с городом никогда не было легче, скорее — наоборот. На могилку в Радищевском предместье приезжала в юбилейные годы. Всегда — перед 17 августа. Когда нет суеты и любопытных глаз со стороны... чтобы не смущать родных... И вот — не была почти двадцать лет: перестройка вывела эти поездки в ранг экономически невозможных.

...Жадно гляделось под сжившийся большой семьей говор плацкартного вагона в заоконные дали, мелькающие и кружащиеся, словно древний языческий хоровод. Вычакивали колёса свою ритмичную чечётку, захлебываясь и задыхаясь на крутых и резких склонах красноярских гор...

Всё ближе.

Вспоминалось мистическое прозрение сына. Ему тогда было лет шесть-семь...

Нет, он не его сын. Он родился вместо не рожденного, того, которому я не позволила жить...

Я достала тогда с полки для сына конструктор. Сердце неожиданно открылось и заполнилось бесконечным горем. Безвольно опустилась на маленький детский стул. Руки охватили голову, а локти уперлись в жесткий картон коробки. Сколько так сидела, не помню, как и того, для чего с плачем носилась душа над Байкалом. Вздрогнула от маленькой ручки сына на моей голове:

— Мама, а я знаю, о ком ты сейчас думаешь?

— О ком?.. — с ужасом спрашиваю, потому что уже знаю и страшусь, что сейчас скажет мне сын.

— О дяде Саше, который утонул в Байкале...

Это было больше ужаса... он никогда не слышал «о дяде Саше, который утонул в Байкале».

— Почему ты так думаешь? — спрашиваю еле слышно, — может, ты ошибаешься?

— Нет, нет!.. я знаю, о нём...

— А кто тебе сказал? — Мне захотелось, чтобы ему кто-то сказал, потому что другого я боялась больше — не знала объяснения.

— Никто, мама!.. — звонко и озорно выкрикнул сын, засмеялся и выбежал в другую комнату. — Просто знаю, — донеслось оттуда.

Спросила как-то об этом случае у него, уже взрослого. «Я не помню этого, мамуль», — сказал мне сын...

Ох, и трудится поезд, когда торопится с горы на гору черной ночью! Сонный вагон мотается змеисто, как хвост раздражённой кошки.

Иркутск был новым. Тесным он был всегда, а сейчас — не справлялся со своей телесной новизной. Но и новизна была какой-то особенной, словно память о прошлом: появились храмы... почему появились? Они и раньше были, только прятались в одеждах кинотеатров, складов и планетария. А сейчас скинули свои конспиративные одежки и оказались — удивительными!..

Оказывается, Иркутск без них не был Иркутском! Ласкался глаз с нежностью о тепло убегающих к небу стен храма, ловило ухо уже не звук, а пламя звука, проникающего сердце молитвенной радостью...

— Как тебе, Галя, Санин памятник? — Спросил Валентин Григорьевич Распутин, когда на другой день по приезде навестила его в больнице, где он уже несколько закреплял успехи врачей.

... Памятник...

— Испугаешься, когда Командором постучусь к тебе ночью?.. — доносятся безгласно шутливые слова из весенней юности.

Вампилов монументально торжественен и артистически изящен, когда неожиданно выдвигается из-за цветущего куста сирени... ему доставляет удовольствие и напугать, и ввести в замешательство.

— Испугал?..— И он в полупоклоне выносит из-за спины грандиознейшую и великолепную кисть белой сирени, — прости... ну не мог, не мог отказать себе в удовольствии понаблюдать за тобой — ты такая сейчас...

Его маленькая рука, красивая какой-то закрытой, изысканной до аристократичности красотой, слегка волнуется, тонкие пальцы берегут щедрую роскошь цветения сирени.

— Да, да, — смеётся он, — самым бессовестнейшим образом обломал... и — не жалею об этом...

...Бронзовый Вампилов стоит неподалёку от Иркутского драмтеатра, почти выходит на шумную беспокойную улицу.
Он одинок среди людей нового тысячелетия.

— А кто это? — спрашивают друг у друга две молодых девчонки.

— Да какой-то драматург... слушай, нам в школе что-то про него говорили... это когда он умер?

— Аааа!.. Древность какая!.. семьдесят второй... это сколько?

— Сорок лет прошло?

— Угу-у-у!

— Слушай, это ещё и мамы моей не было...

Девчонки розовыми язычками вкусно слизывают шоколадное мороженое, оплывающее от солнца и тепла их рук, оглядываются, кому-то призывно машут рукой и бегут в сторону набережной.

— Да-а-а, — отлепляет обруч бейсболки со лба и двигает её на затылок молодой парень, осторожно кладет две розы к ногам на постаменте, и говорит, обращаясь к памятнику: « Ты уж прости нас, Алексан Валентиныч, такое вот, мы, поколение...».

...От остановки до кладбища — торная дорога в июньских травах, цветах, сухих и звонких прыжках кузнечиков. Ленивый шелк ветра касается едва-едва, взмахнет тихонько и спрячется в разомлевших берёзах.

Где могилка, знала хорошо, но тут немного заплутала. Возвращаюсь к административному корпусу. На высокой и толстой жерди, как диковинные птицы, сидят три кладбищенских парня. Спрашиваю. Один из них, высокий красивый бурят, соскакивает легко и упруго, оглядывает внимательно и пристально раскосым сумраком глаз, предлагает провести.

Идем. Он ни о чем не спрашивает. Подводит к свежей и незнакомой мне могилке. Так же молча остановливается. Свое недоумение пытаюсь успокоить надписью на памятнике:

— Так это же... — невольно вырывается...

— Да, это брат его... в прошлом году. — Голос парня совсем не равнодушен.

Снова молчим. Потом недолго идем. Мой проводник деликатно разворачивается, чтобы уйти. Я останавливаю его, и неловко подаю деньги. Он резко вскидывает глаза и говорит:

— Не надо!..

Говорю ему тихо и укоризненно:

— Вы помяните его... не водкой... для этого...

Парень берет деньги, и снова смотрит долгим взглядом:

— Я — православный, — говорит в ответ, и я понимаю, о чём он хочет мне сказать.

За оградкой и в оградке пустынно. Всё тот же серый камень, где только его автограф, а ниже — волною — черта. Ищу глазами и не нахожу православного креста. Мне грустно, что его нигде нет. Раньше об этом не задумывалась, казалось естественным, что в 1972 году крестов на писательских могилках не полагалось.

Сижу и думаю: раньше не полагалось, сейчас — вон их сколько, а что изменилось для тех, кто под ними или без них?
Перевожу взгляд на могилку его матери — Анастасии Прокопьевны Копыловой, где обозначен крест и лежат недавние цветы...

Совсем не к месту где-то внутри зазвучал старинный романс:

В лунном сиянии
Снег серебрится
Вдоль по дороге
Троечка мчится...
Динь-динь-динь,
Динь-динь-динь,
Колокольчик звенит,
Этот звон, этот звук
Много мне говорит...

А может, к месту?.. Кто скажет, для чего рождается душа любящая, страдающая, всей своей жизнью изживающая греховное чувство, казнящая себя, и из себя же со слезами протестующая: нет!.. тело греховное, но не Любовь!..

Ладони схватывают лицо, губы шепчут в солёную влагу слёз:

— Саня, Санечка!.. не получается!.. видишь, ничего не могу с собой поделать и сегодня... а думала — могу, думала — преодолела тебя... ты прости меня!.. Прости...

Вспомнились слова Екклесиаста: «... и любовь их и ненависть их и ревность их уже исчезли, и нет им более части во веки ни в чем, что делается под солнцем».

Но слова мудреца не успокаивали. Мое сознание разъединялось — памятью искало, ловило, открывало сладко призывные картинки прошлого, а зрелым сердцем ведающего о Боге человека, успокаивало, укрощало, скорбно качая в душе люльку покаяния...

...На тумбе в одной из городских афиш значилось: в рамках Вампиловских дней в Иркутске, на камерной сцене Иркутского академического драматического театра им. Н. П. Охлопкова — спектакль А. Вампилова «Старший сын».

Валентин Григорьевич Распутин спросил: пойду ли я на спектакль.

— Да я ж, первым делом, в театральные кассы... но — все билеты ещё за месяц раскуплены. Как жаль!..

Валентин Григорьевич набирает номер телефона, и с кем-то разговаривает, потом говорит:

— Вот, завтра позвонишь Анатолию Андреевичу Стрельцову, директору театра, он обещал тебе в этом деле помочь.

Мне было интересно сравнить этот спектакль — 24 июня 2012 года, и тот, осенний, премьерный, 1969 года. Когда шла на спектакль, думала: как же он разместится на маленькой сцене, как сумеют актеры развернуть действие перед самым лицом зрителей, ведь малейшая фальшь будет очевидной.

Но тревоги были напрасны. Режиссер прекрасно обыграл сценическое пространство, сумел устроить и развернуть действие мастерски. Молодые актеры так самозабвенно играли, с такой искромётной самоотдачей, что зрители поверили им сразу же, и до конца... Не было фальши в игре — молодость играла естественную молодость, старость — чуть печальную мудрость. Прочтение пьесы было классическим, без современных креативных изысков: достойным, трогательным и по-вампиловски целомудренным.

Огляделась — вокруг молодежь. Многие пришли с цветами, значит, не впервые на этом спектакле. Парни и девушки принимали спектакль прекрасно, искренне, как и актеров «на поклоне» — аплодисментами и криками: «браво!».

Удивительные токи обнимали сцену и зал: молодость, молодость, молодость... в каком бы времени и пространстве она не проявлялась — все было зовом радости жизни, любви и надежды немеркнущей...

Мокрые улицы Иркутска. Дождик не мешает улыбаться. На душе светло, словно сердце колышут мягкие теплые руки.

1969 год. Иркутск. Первая премьера спектакля «Старший сын».

Вампилов передал тогда две контрамарки на спектакль для нас с Ниной Маскиной, моей однокурсницей. Зал в тот вечер был не просто полон, а переполнен. Не знал о премьере только ленивый и глухой. Все поголовно в то время зачитывалась «Утиной охотой», чего уж говорить о нас, студентах журфака: мы ночами строчили на машинках, чтобы перепечатать данный на ночь экземпляр. Особого перчику придавало и то, что пьесе не давали свободного хода за «упадническое настроение, за очернительство современной молодёжи, да и вообще, что это за нездоровые забугорные настроения в советской стране?.. таким характерам нет места в советском обществе и быть не может...».

При такой мощной «рекламе» драматурга, как было людям не пойти на премьеру такого автора, да ещё иркутянина, земляка.

Мы сидели в партере чуть дальше середины, ближе к левому краю. Пару раз Вампилов подходил и спрашивал: «Как вы?».

Видно было, что он очень волнуется.

Спектакль прошел великолепно, публика приветствовала и актеров и автора восторженно, когда все вышли на поклон.

В фойе произошло для меня ужасное.

Мы уже взяли пальто и собирались уходить, когда к нам подскочили телевизионщики, чтобы взять интервью, просили сказать о первых впечатлениях. Я категорически отказалась, понимая всю нелепость и двусмысленность ситуации. Огляделась вокруг — народу масса и говорю им: «Народу, видите, сколько, спросите у кого-нибудь», но настырные и бойкие ребята не отставали, даже забрали пальто, чтобы нам было не улизнуть.

Происходило нечто странное — этого не пересказать и не передать. Казалось, земля рухнула. Они потащили нас на второй этаж, где уже на стуле перед камерой кто-то что-то говорил о спектакле. Тут же был Вампилов. Когда он увидел меня в руках операторов, тихонько выдернул и спросил: «Как ты здесь оказалась?..». Я объяснила. Телеоператоры ждали. И тогда он с отчаянием стал ходить вместе со мной по небольшому этому холлу и приговаривать: «Галка, это рок, Галка, это рок, Галка, это рок...».

Когда чуть ли не силою усадили и меня на этот стул пытки перед камерой, которой я боялась больше смерти, и стали спрашивать о впечатлении... что я могла сказать, парализованная ситуацией, да и вообще, не умеющая что-либо произнести связное. Произнесла: «Я студентка университета гос... премьера впечатлила, потрясла...» — и в этом была моя большая правда.

Моя подруга сказала хорошо — она всегда была куда умелей, чем я. Потом, по прошествии некоторого времени, когда шёл сюжет на телевидении о премьере в Иркутске спектакля по пьесе Александра Вампилова «Старший сын», наши ребята с курса прибежали и сказали, что по телику показывали и меня, где я говорила о премьере. Спрашиваю Юру Юдина: о чем же я там говорила?.. и мне стало понятно, что фотография на экране была моей, а озвучивалась она словами Нины Маскиной. Вот такое телешоу...

Эта абсурдная ситуация так и осталась необъяснимой, прошло уже столько времени с той поры, но и сегодня она для меня не менее смутна и загадочна, как странный и тревожный сон...

Тихий дождь по Иркутску. Не холодный и не тёплый, кажется, что доилица-туча бережно струит на город свое небесное молоко. И ты поднимаешь лицо к этой туче, и теплые струи тихо катятся по твоим щекам, тоже теплые и немного соленые...

Нет времени, нет пространства, есть только маленькая песчинка между ними.

Блейк шепчет мудро и таинственно:

В одно мгновенье — видеть Вечность,
Огромный мир — в зерне песка,
В единой горсти — бесконечность...
И небо — в чашечке цветка!

Поезд возвращает в оставленную действительность.

В вагоне весело — молодые десантники придирчиво, до кантика, проверяют форму.

Дома волнуются и уже ждут ребят. Их дембельские альбомы скоро шаг за шагом откроют тайну потерянного для материнского сердца года...

Качается вагон, колеса стучат о дороге. О чём они?.. О том, что кому-то посчастливилось в жизни быть возле любимого несколько лет, пусть и в качестве «грешной души».

...Продолжение следует ли?..

Апрель 2012 — июнь 2013 г.
г. Омск