Вы здесь

Николушка

Повесть о блаженном старце Николае Тотемском

Господи, аще не быхом святые Твоя имели молитвенники,
И благостыню Твою милующую нас, како смели быхом
Спасе пети тя, Егоже славословят непрестанно ангелы.
Сердцеведче, пощади души наша[1].

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. 1903-1916

ГЛАВА 1. ПОСЛЕ СЛУЖБЫ

Отец Николай сидел на лавочке возле храма.

Его лицо — простое и доброе лицо сельского священника — отражало всю его жизнь. Солнце — выжгло волосы, позолотило бороду и усы, ветер — сделал грубой кожу, труд иссушил щеки, а вера — осветила глаза. Глаза батюшки мягко, ласково, приветливо и как-то по-особенному кротко смотрели на этот мир и улыбались.

— Отец Николай, что домой не идешь? — окликнула батюшку баба Клава — седенькая раба Божия, закончив прибирать после службы церковь.

— Да я дома. — откликнулся священник.

— И то правда. — согласилась старушка и, поправив платок, села рядом.

Они сидели по краям длинной скамьи, двое стариков. И молча смотрели, как в селе занимается ещё один день. Летом в деревне работы много. Но старики никуда не торопились. Это в молодости ты бежишь, подгоняешь часы и минуты, а как перейдешь через вершину своей жизни, так словно катишься по склону, где теперь само время подгоняет тебя, а ты сопротивляешься.  В старости хочется остановиться и просто поглядеть вокруг.

Клавдия нарушила тишину первая:

— Давеча видала я Николку твоего, сиротку. Кур гонял.

— Озорничает! — кивнул отец Николай и глаза его еще яснее улыбнулись, забегали искорками радости.

— Да, малой шустрый. — согласилась Клавдия.

Замолчали, глядя на раскинувшуюся перед ними деревню. Солнце, как стрелки на часах встало в зенит. Полдень.

Где-то вдали замычала корова. Должно быть, пастух перегонял стадо на новое место, а какой-то несмышленый теленок не хотел идти.

— Как Ляксандра? Не бедствует? — вновь заговорила старушка.

— Нет, бедствовать мы ей не дадим, Клавушка. — тихо произнес отец Николай.

— Это я знаю, батюшка, знаю. —  старушка, тепло, по-матерински жалостливо поглядела на старого священника. —  Как ты оженился, да здесь осел, так сиротами и оброс: сначала женкиными братьями и сестрами. Только всех пристроил, дочь овдовела.

Отец Николай встал со скамьи, хлопнув себя по коленям, выпрямился. Лицо его сбросило с себя неторопливую задумчивость, ожило, задвигалось. Досадная морщинка перерезала лоб. Больше всего он не любил, когда люди сетовали или жалели кого-то за неудачную жизнь. Было в подобной жалости что-то принижающее как и самого человека, так и весь Промысел Божий о нём. Что-то что перечеркивало всю красоту жизни, всю мудрость, оголяя лишь её уродства и боль.

Поднялась с места и баба Клава, почувствовав, что перешла дозволенную черту, смиренно сложила руки у груди, опустила седую голову за благословением.

— Господь с тобою, Клавдия! — перекрестил её священник, заметил тихонько. — У каждого свое горе. Как без горя-то? Без горя и радость не сладкая.

— Надо было тебе приход менять. Жили-то впроголодь, я знаю. Да и сейчас не шибко. Село-то мы небогатое. — не унималась старушка.

В старости очень тяжело перепрыгнуть с мысли на мысль. Мысль все вертится, вертится, приставучая. А у старух, известно, мысли в голове не сидят — тут же с языка соскакивают. И теперь Клавдия бубнила себе под нос наболевшее, внутренне сокрушаясь, но не находя в себе силы удержаться.

Священник же быстро спускался по тропинке к своему дому, не слушая старую женщину, его духовную дочь, которая по возрасту могла бы быть ему матерью. Внизу все же огляделся, замахал ей рукой:

— Пойдем, милая, пойдем. Смотри уж, как припекает.  Там где горе обняло, там и будем горевать! 

ГЛАВА 2. ПРОСВИРНЯ

Если от дедушки всегда пахло ладаном, то от матери — мукой.

И не простой ржаной мукой, не серой, из которой чаще всего в деревне пекли хлеб. Нет, у той муки запах кислый, с горчинкой. От матери же пахло сладко — мукой пшеничной, белой. Потому что мама — просвирня. Она печет для храма просвиры.

Обычно мама пекла просвиры по четвергам. Прямо в горнице, где они жили. Потому что и жили они в просфорне — небольшой избушке рядом с храмом, где рядом с окном стоял большой ровный стол, а посредине хаты — открывала широкий рот русская печь.

 Вставала она в этот день рано-рано, когда Коля еще спал на теплых полатях. Умывалась ключевой водой, затепливала перед иконами лампаду и молилась. От материнского шепота, мальчик просыпался, и сверху смотрел на молящуюся мать.

Мама молилась каждое утро. Но Николка знал, что сегодня они будут печь просвиры, потому что в этот день мама надевала особый платок. Обычно она, храня свое вдовство, прятала волосы за темно серым или черным старым платком, а в день, когда пекла просвиры, она повязывала голову хлопковым платом, всегда таким чистым и белоснежным, что Никола невольно им любовался.

После молитвы она ставила опару для теста, добавляя в муку стакан крещенской воды и начинала топить печь.

Колька спрыгивал вниз и шёл в сарай за дровами. Как-никак, он был старшим хозяином в доме, где других мужчин кроме него не было.

Отец у Николки умер, когда мальчику шел первый год.

— А какой он был, папка? — иногда спрашивал мать Никола. Отца он не помнил.

Мама хмурила лоб, пряча в глазах грусть.

— Отец твой, Константин Васильевич[2] был достойным человеком. — после паузы отвечала она. — Учителем.

Николке было мало, и он непреставая смотрел на мать, требуя взглядом продолжения. Она покорно добавляла:

— Недолго мы с ним прожили вместе, двух лет не прошло после нашего венчания, как Константин Васильевич заболел и не стало его. — мать говорила неторопливо, подбирая слова. — За это время он ни разу не обидел меня, не сказал ни одного злого слова. А как он был счастлив твоему рождению, Коленька! — строгое лицо мамы вздрагивало, она отворачивалась от сына.

Николай тоже отводил глаза от матери, чтобы не видеть её смущение.

Смотрел на печь, забеленную известью с мелом. Её неровные бока казались живыми, теплыми. Печь в доме — и греет и кормит и спать укладывает. Такой печью ему казалась и мать — незыблемой, крепкой, самой важной в доме. Мальчику было страшно увидеть материнскую слабость. Если на печи есть трещины, она плохо держит тепло.

— А я похож на отца, мам? — спрашивал он.

Мать вытирала глаза украдкой:

— Есть что-то. С годами все яснее видно.

Потом смахивала с себя печаль, словно муку с фартука (привычка всегда сохранять бодрость досталась ей от батюшки Николая), восклицала громко:

— Ох, заговорилась я с тобой! Опара уж подошла.

В квашне, накрытой чистым полотенцем, пузырилась белая пушистая опара.

Мать крестила лоб, брала длинную деревянную ложку и вымешивала опару.

Николка стоял рядом, наготове. Он знал, как только мать посмотрит на него и кивнет,  надо будет сыпать — осторожно, тонкой струйкой — мелкую муку из лежащего наготове льняного мешочка.

Самое тяжелое в приготовлении просфор — это вымешивание теста. Тесто должно хорошо подняться, но притом остаться плотным, и не иметь внутри воздуха. Ведь просфора не обычный хлеб, а богослужебный. Просфоры батюшка возьмет в алтарь и во время службы будет совершать на них проскомидию — специальным ножичком вынимать из просфор частички. А самая большая, особая, просфора станет агнцем — Телом Христовым на Литургии. Потому так важно, чтобы просфоры были плотные и не крошились.

Мать месила тесто сама. Её руки, бледные и худые, проворно мяли, взбивали, гнули и комкали тесто. Лицо матери становилось серьезным, сосредоточенным, и вся её фигура выражала силу и упорство. Тесто под руками размягчалось и теплело, становясь послушным. Тогда мать оставляла его зреть под полотенцем. Где тесто оживало и снова расползалось, пухло и росло. Пока упрямые руки его не скрутят и вновь начнут бить и вымешивать, вытесняя ненужный воздух.

Николка любил смотреть как мать месит тесто. Однако мальчишка есть мальчишка, он долго дома сидеть не может. Николку тянуло во двор.

У сондужской детворы имелись свои заботы. 

ГЛАВА 3. ПАВЛА ЕВГЕНЬЕВНА

 Сондуга —  это и холм и речка. Само слово значит «песчаная река». Змейкой ползет река Сондуга по земле северной и впадает в Сондужское озеро. Стоит то озеро на макушке России, окруженное полями, лесами да болотами. А в лесах летом да осенью — ягод видимо-невидимо: клюква, морошка, черника, брусника, малина. Грибы красуются важно,  даже не прячутся от людей. Сельчане только боровики признают — белый царский гриб. А есть и грузди, и подберезовики и опята. И ещё много-много разных грибов. С красными, желтыми, коричневыми и даже синими шляпками.

Вот и занятие Сондужской детворе летом и осенью — собирать грибы да ягоды, чтобы зимой было что кушать.

Грибы сушили, развесив на нити под потолком возле печи. Солили в бочках. Из ягод варили варенья, делали настойки, и вялили на солнце, разложив на холсты.

Своего хозяйства у Николки с матерью не было, за то, что мать пекла просвиры, ей полагалось по фунту ржи и овса и по хлебу с каждого дома. А остальным необходимым их обеспечивал дедушка — отец Николай. Потому и бегал Николка на дедушкин двор, помогать, да с животинкой играться. Там он чесал бока скотине, кормил цыплят, а то и раззадоривал драчуна петуха, нарочно дразня его.

На дворе хозяйничала бабушка — Павла Евгеньевна. Бабушка была небольшого роста, сухонькая и подвижная. С дедом они казались огнем и водой: такие разные, а друг друга дополняют. Дедушка — неторопливый, спокойный, задумчивый. Почти небожитель. Бабушка же — здешняя, земная. Ко всему внимательная, быстрая да деловитая.

Павла Евгеньевна не могла без дела просидеть и минуты. То по двору управлялась, то по дому — хозяйничала, то в храме наводила чистоту и благолепие. А вечером, когда все дома примолкнут и уснут, она садилась у лучины за рукоделие.

В своей семье она была старшая из восьми детей. Осиротев, и наскоро выйдя замуж, Павла Евгеньевна привела к мужу в дом все своё семейство — вдовую мать, трех братьев и четырех сестер, из которых младшему не исполнилось и года. А там и свои детишки скоро пошли: Александра, Алексей, Александр, Лидия — это те, кто выжил. А были детки, что долго не прожили на этом свете, быстро поумирали ещё во младенчестве.

В молодости бойкая и острая на язык, с годами Павла Евгеньевна притупила углы, даже смягчилась и  теперь жила все больше заботой о муже. Замуж она выходила без любви, за первого посватавшегося парня, согласного взять её с приданным из восьми ртов. И первые года супружества Николаю Яковлевичу попадало буквально за всё — за его чрезмерную доброту и терпение, за непритязательность, за неумение как следует вести хозяйство, за их бедность, и даже за то, что, приняв священный сан, отец Николай стал много времени уделять не семье, а пастве. Отец Николай все семейные бури переносил спокойно и невозмутимо. А потом и вовсе научился: как почувствует, что жена вот-вот разразится бранью, он легонечко её притянет к себе и что-то ласковое на ушко скажет, она растеряно заморгает, вздохнет, поворчит немножечко про себя, да утихнет. Мужняя любовь её смиряла.

За годы, прожитые вместе, Павла Евгеньевна срослась со своим мужем, сроднилась так, что уже не помнила, что когда-то была девкой, ей казалось, что Николай Яковлевич был всегда в её жизни и всегда в ней будет. Потому, когда на обоих резко свалились старческие немощи, Павла Евгеньевна стала мужа особенно жалеть и лелеять. И втайне от всех молилась, чтобы Бог забрал её к Себе первой.

— Николка! — кричала она, завидя внука во дворе. — что маешься?

— Мать просфоры печет. — улыбался мальчик. — Велела у батюшки спросить, на той неделе служба когда будет-то?

— Нечего и спрашивать! — машет рукой бабушка. — Батюшка прилег отдохнуть сейчас. А службы будет две — в субботу — поминальная, и в воскресенье. Аль ты не знаешь сам?

 ГЛАВА 4. ХРИСТОРОЖДЕСТВЕНСКИЙ ХРАМ

Здесь среди полей и угорок затерялись семь деревень: Заречье, Кузнецово, Шильниково, Конец, Талашово, Угрюмовская, и почти опустевшее Погорильце[3]. Среди этих деревень, на пригорке у реки Сондуга тянулась к небу и звала ввысь сельчан Христо-Рождественская церковь. Миниатюрная, изящная, особенно красива она была зимой, когда её белоснежные своды, сливаясь с заснеженным пейзажем, казались нерукотворными. Стены храма украшали картуши с каменными цветами, словно снежинками, а маковка храма на рассвете горела золотой свечой.

Храм был каменный, в один этаж. Со входу теплый в приделе, на востоке холодный с таковой же каменной колокольней. Престолов имелось два: в теплом приделе — во имя равноапостольных царей Константина и матери его Елены, а в холодном — во имя Рождества Христова. К тому же сельчане собирали средства, чтобы со временем церковь расширить.

Николка любил церковь. Сызмала привык он считать церковь домом Божиим, который соседствует с его, Николкиным, домом. Просфорня, где жили они с матерью, почти примыкала к храму. И белый силуэт церкви был мальчику родным и близким.

Часто он забирался на церковный пригорок и с вершины холма глядел на открывающийся взору простор. К северу синеет даль — там в низине лежит огромное озеро. Они с мальчишками бегают туда на рыбалку. А вот там, за холмом — Заречье. А там где-то Шильниково…

Смотрит Николка, смотрит, впитывает в себя широту души русской, необъятность нашей земли, величие низкого неба. И кажется ему, что везде здесь рука Божия, Его прикосновение.

В Бога Николка верил искренне, по-мальчишечьи. Как себя помнил, так кажется всегда знал, что есть Бог. Вот дед — отец Николай — он Богу служит, ему Бог словно Господин. Дедушкина молитва смиренная и кроткая. А ещё — священническая.  Мать в Боге находит утешение и поддержку. Она подолгу молится, иногда во время молитвы плачет. Её молитва — причитающая, женская. А Николка в Боге ищет Отца. И потому молитва его — простая, сыновняя. Вот придет Николка на пригорок, посидит у церкви, помолчит, вроде ничего и не скажет, ничего не попросит, а все равно на душе становится как-то по-особому тихо и радостно. И знает, Николка, это потому, что Бог с ним рядышком был и мысли его услышал.

— Ну что, Николка, сидишь? — окликнет внука дед, легкой поступью поднимаясь по тропинке к храму. Видно, кто-то из деревни зовет на требы, и старому священнику нужно взять необходимое из алтаря.

— Сижу… — отзовется мальчик и быстро вскочит, чтобы догнать дедушку, увязаться в помощники.

Сельский дьячок уже совсем состарился, потому отец Николай охотно брал с собой мальчугана на требы — новорожденную животинку освятить, окропить только выкопанный колодец, совершить елеопомазание над больным, или, что бывало значительно реже — отслужить молебен у кого-то на дому. Мальчонка помогал пожилому священнику нести нужную церковную утварь и требник, за что ему затем доверялось прочитать на память пятидесятый псалом или «Отче Наш».

Такие походы не были в тягость мальчишке. Наоборот, они ровно вплетались в его жизнь и приносили радость причастности к своему роду. Николка знал, что дедушка был сыном диакона и в двадцать пять лет стал священником в их сондужском храме, что Николкин дядя, дедушкин сын, — отец Алексей — тоже священник, и что его, Николку, по окончании церковно-приходской школы скорее всего отдадут в духовное училище. Это было просто и понятно, в жизни ничего не надо самому выдумывать — ты идешь путем твоих дедов. След в след. Идешь прямой протоптанной дорогой. К Богу.

ГЛАВА 5. РЕШЕНИЕ

Как только солнце садилось за горизонт, и люди, наработавшиеся за день, возвращались в свои избы, чтобы вместе с семьей поужинать, помолиться и лечь спать, Сондуга наполнялась полевой музыкой. Доставали свои скрипки кузнечики, начиная трескотню, открывали рты жабы в дружном квакании. Ночь стелила покрывало на небо, сквозь которое проглядывали дыры-звезды, а жизнь в Сондуге продолжалась своим чередом.

Батюшку звали в Заречье. Там болела одна старенькая раба Божия,  болела долго, и скорее всего окончательно, потому сегодня отец Николай её особоровал и исповедовал, надеясь успеть на днях причастить. Потом близкие усадили их за стол, да проговорили допоздна о том, о сем, о насущном и житейском, о вечном.

Когда отец Николай с Николкой возвращались назад в свою деревню, смеркалось.  Они шли молча, не спеша, вдыхая в себя вечерние ароматы лета. В поле дедушка вдруг побледнел, остановился, и медленно присел прямо на землю, правой рукой держась за левое межреберье. Николка испугался:

— Что, дедушка? Плохо?

— Ничего, ничего, сейчас пройдет. — еле слышно зашелестел священник. — Сейчас, сейчас. Ты...это…  открой Евангелие…почитай немного… сейчас полегчает…

Николка послушно достал из-за пазухи свою книгу — подарок Божатки, так у них называли крестную мать[4], дрожащими руками открыл заложенную страницу.

— Что читать-то? — спросил осипшим от страха голосом.

Дед еле заметно махнул рукой, мол, читай любую страницу, и Николка принялся читать. Неровно, сбивчиво. От нехватки света сливались буквы на страницах маленького Евангелия, но Николка все равно читал, украдкой поглядавая на деда.

Дедушка сидел на земле, и в темноте его лицо белело, как луна. Было видно, что губы беззвучно двигаются, словно дед что-то шептал.

— Отпустило. — сказал он наконец, но с земли не встал.

Николка закрыл Евангелие, убрал к своей груди. Сел рядом с дедом. Кузнечики в поле громко трещали, и этот привычный звук живой природы теперь успокаивал растревоженные сердца старика и мальчика.

— Знаешь, Николай, я совсем ослаб в последнее время…  — заговорил священник. — Написал на днях прошение владыке, чтобы перевели меня за штат. Силы уже не те, понимаешь?

Никола кивнул. Облизал пересохшие губы. Впервые он почувствовал, что дедушка открыл перед ним душу, давая на мгновенье понести мальчишке своё бремя — бремя старости. Затаив дыхание Николка слушал:

— Пятьдесят лет я служил у престола Божия. Богу служил, да людям. Теперь, видно, надо мне себя приготовлять…

— К чему, дедушка?

— К Встрече.  — старик поднял вверх лицо.

Уже стали появляться первые звезды. Они — светло-желтые — еще несмело пробивались сквозь синеву неба и мерцали так, как только мерцают самые первые, послезакатные звезды.

— Только тебя надо пристроить. — после паузы сказал дед. — Тебе сколько?

— Двенадцатый.

— Вот… — дедушка заговорил громче и увереннее. Уже не доверительно, как друг, а властно, как отец, который за тебя отвечает. — Я решил с осени отдать тебя в псаломщическую школу. В Архангельске. Два класса пройдешь и будет у тебя занятие, хотя бы копейка какая, чтобы на шее у матери не болтаться. А там, подрастешь, может и в семинарию поступишь.

Дед вздохнул, поежился от вечернего ветра. Его лицо, запрокинутое к небу, выглядело уставшим, осунувшимся. Но боль ушла с его лба, и теперь дед смотрел спокойно и твердо:

— Ладно, пойдем. Холодает.

Николка вскочил резвыми ногами, протянул дедушке руку, помог подняться.

— Только Павле Евгеньевне про то, что сейчас было — ни-ни. — напоследок сказал  старый священник, отчего-то переходя на шепот.

Николка неловко улыбнулся.

Они шли домой по тропинке, освященной слабым светом белой луны. А Николка думал, всё думал о словах дедушки. «С осени отправлю тебя в город…». С осени! Значит, совсем скоро. В груди у Николки забилось что-то отчаянно, словно бабочка у стекла. Да, он знал, что его когда-то отдадут в духовное училище. Но это были лишь планы, мечты, и оттого они грели душу и рисовались каким-то приключением, дверью во взрослую жизнь. Сейчас же, когда решение было сделано, когда отъезд был уже не мечтой, а почти реальностью, стало тревожно и грустно. Николка смотрел вокруг и думал, что скоро, совсем скоро надо будет проститься с этим полем, с этим лесом, с этими любимым людьми. Надо будет покинуть дом, оставить все, что так дорого, деда, мать, друзей, храм. Все здесь оставить. А главное, придется оставить самое детство свое. И возврата в него уже не будет. 

ГЛАВА 6. АРХАНГЕЛЬСКАЯ ШКОЛА

Никогда прежде Николка не был в городе. Архангельск его поразил.

Природа Сондуги приучила его к раздолью, к широким полям, и бесконечным угоркам. Ему были родны просторные безыскусные деревенские дома, где под одной крышей умещалась вся семья вместе со скотиной, потому как двор по обычаю пристраивали к жилой избе. Многочисленные дорожки, тропинки и неприметные тропочки, разбегающиеся по всем деревням Сондуги, уходящие глубоко в лес, спешащие к озеру или уводящие на болота — все они были им изучены, протоптаны и пробеганы много-много раз босыми мальчишечьими ногами. А каждого жителя сондужских деревень он знал не только в лицо, но по имени-отчеству или, как это было принято, по прозвищу. Прозвище давали часто всей семье, например по деду Поликарпу все его семейство звали Поликарпятами. Прозвище в деревне не являлось чем-то обидным, а наоборот, выражало любовь, симпатию односельчан.

Архангельск был не таков. Широкая каменная мостовая города тянулась и тянулась, бесконечно уходя вперед одной длинной улицей. Магазинчики и лавки сменяли друг друга, зазывая посетителей яркими вывесками, притягательными ароматами или живой музыкой. По улицам сновали туда-сюда повозки, из которых часто выглядывали модные женские шляпки. Архангельск был городом дорогим и многолюдным.

Псаломщическая школа располагалась при Михайло-Архангельском монастыре[5], на окраине города, в каменном двухэтажном здании. Стены классных комнат были покрашены желтой краской, которая местами потрескалась и разошлась причудливым кракелюром.   Эти комнаты, просторные, с несколькими окнами, выходящими на монастырскую площадь, плохо протапливались зимой, а весной и осенью в них пахло сыростью. Учились в школе юноши, в большинстве своем из духовного сословия. Кто был побогаче или со связями — жил в городе на квартирах у знакомых или в съемных комнатах. Остальные ютились в общежитии монастыря, там же и кормились. Пища в монастыре была скудная — пустые капустные щи или похлебка, кусок соленого огурца — их осенью солили в огромных бочках. В особые дни давали пшенную кашу с маслом. Масло всегда немного горчило во рту, но радость от каши этим не умалялась. Немногим ученикам, кто жил в соседних уездах, на церковные праздники передавали из дома гостинцы. Так на Рождество и Пасху мальчишки делили между собой домашние пироги да яйца.

В псаломчищеской школе царила монастырская дисциплина, за которой приглядывал классный воспитатель, долговязый и худой инок Михайловского монастыря. Мальчишки сначала его побаивались, но потом пообвыклись, смекнули, что инок уже не очень молод и не слишком внимателен, и научились при надобности обводить его вокруг пальца. Будущие псаломщики дружили между собой, ссорились, шалили, озорничали и по-своему страдали теми или иными мальчишечьими несчастьями. Одним словом, они вместе не только учились, но и росли.

К Николке никто из родных не приезжал — слишком уж далек был путь от Сондуги до Архангельска. И на вакациях, когда мальчишкам разрешалось повидать свою семью, Николай оставался в городе — на дорогу не хватало средств.

Он бродил по пустым классным комнатам, заходил в монастырский пятиглавый красавец-храм, отстроенный в византийском стиле, молился у местночтимой Владимирской иконы Божией Матери. На некоторое время его брала к себе семья его одноклассника — Максима Жданова, которая жила в Архангельске.

Быстро пролетели два года учебы. Пришел день распределения. Псаломщики — люди уже не властные сами себе, они люди Церкви. И как солдаты, которые должны слушаться своего командира и идти туда, куда он им скажет, церковнослужители должны слушаться священноначалие и служить там, куда их посылает епископ.

В день распределения, Николушка прочитал в списках, что Николая Трофимова направили на Ковдский приход Кемского уезда Архангельской губернии. И как бы ни хотелось Николке домой, к родным, он должен был ехать в село Ковда.

 ГЛАВА 7. КОВДА

Самые красивые часы в летней Ковде — предзакатные. Большое красное солнце садится в сиреневые воды залива, окрашивая их в малиновый цвет. И мир замирает. Не поют птицы, не мычат коровы, даже комары не пищат над ухом. Все смолкает, будто задумывается перед приходом ночи: а каков был проходящий день?

Николушка любил эти минуты тишины.  Если вечером он не был занят никаким делом, и его не звали на село с требами, он шел на реку, находил себе уединенное местечко, и любовался закатом.

Северная природа проста и строга. Даже летом в ней нет буйства красок или чрезмерной яркости цветов. В её однообразии и простоте, в чистой гамме тонких полутонов есть что-то особенно милое и родное, что-то что тешит и успокаивает русского человека. Возможно, дело в её тройственности? Небо, вода и земля здесь существуют воедино, вплетаясь одно в другое так, что кажется, нет между ними границ. Или в необъятности простора? Взор здесь охватывает многие-многие мили. А может, в плавности линий ландшафта? Угорки — круглы, как и изгибы рек, островки, покрытые хвойным лесом, тоже имеют округлые очертания, даже избы так по-ладному скроены, что мягко вписываются в окружающий их мир. Или дело в величии природы? Когда смотришь вокруг себя, невольно ощущаешь, как ты мал и ничтожен.

 Любой человек, живущий на севере, нет-нет, да и остановится и посмотрит вокруг себя и подумает, насколько красив этот мир. И вздохнет, и вспомнит о Боге, Который всё это создал — и природу вокруг, и животных, и птиц, и самих нас, людей.

Жизнь в Ковде тянулась от лета до лета. Это было большое село-порт. Сюда на рейд заходили пароходы со всего Беломорья и из скандинавских стран. Пароходы шли за рыбой и деревом. Здесь на островах действовали три лесозавода.

К тому же Ковда — семужная река, в ней водится красная рыба — сёмга. Очень вкусная и дорогая. Именно эта ценная рыба, а также сельдь — кормили село весь год и приносили доход его жителям.

Ловили рыбу весной, летом и осенью, когда она шла на нерест. Заготавливали на зиму — семгу сушили на солнце, разрезая на узкие ленточки и развешивая на веревки во дворе, коптили на дыму в специальных коптильнях, ближе к зиме — морозили, перекладывая рыбу льдом. Сельдь солили в бочках и сушили цельными рыбешками, пропитав солью.

Храм в селе был деревянный, построенный два столетия назад, в семнадцатом веке. Он был небольшой и очень уютный, однако, уже осенью, а в особенности зимой, в алтаре храма, построенного из тонкого леса, становилось жутко холодно, так что на службу приходилось одевать все свои теплые вещи.

Рядом с храмом стояла колокольня. От времени и храм и колокольня стали сизыми, а в ранние утренние часы казалось, что они серебряные.

В Ковде служил пожилой батюшка отец Павел Преображенский[6]. У них с матушкой Августой Васильевной своих детей не было, потому когда в храм приехал четырнадцатилетний Николай, чтобы исполнять должность псаломщика, они восприняли его как родного.

Несмотря на заботу священнической семьи, жилось Николке непросто. На должность псаломщика его назначить не могли в силу малолетнего возраста, до восемнадцати лет он числился чтецом, и платили ему за службу в храме гроши. Кроме того, на приходе ни псаломщику, ни чтецу не полагалось никакого жилья и земельного надела, и о пропитании он должен был заботиться сам. Слава Богу, угол ему нашли добрые люди. А питался он чаще всего самым дешевым — редькой, капустой, репой, ягодами. Батюшка приносил ему часть хлеба, положенного духовенству. Да еще спасала рыбалка.

ГЛАВА 8. ПИСЬМА

Весна и лето, а также начало осени в Ковде были оживленными. Зимой же село застывало, погружаясь, как медведь, в спячку. Люди, разбредались по своим домам, и только дым из печных труб шел высоко в небо, указывая, что наступили холода. Ведь если дым идет столбом вверх, значит, на улице мороз.

Черно-белая природа радовала глаз только в солнечные дни. Когда же было пасмурно, она навевала тоску, а порой и сводила с ума своей бескрайней монотонностью.

Зимой большая часть мужского населения Ковды начинала пьянствовать.

Русский тихий мужичок от безделья и водки становился бунтарем. Напившись, он сетовал на свою судьбу и грозил кому-то неведомому кулаком за свою загубленную жизнь. По утрам же, опомнившись, тосковал и каялся, а вечером снова пил и буянил, бил свою жену, детей. Всюду бесправный и жалкий, дома побоями он доказывая свою власть над тем, кто был ниже его. И горько торжествовал в своем безумии.

В селе стала ясно чувствоваться какая-то тревожность, словно трещина легла между людьми, народ стал реже ходить в церковь, особенно было заметно отсутствие мужчин. Среди крестьян поползли смутные разговоры о том, что России нужны перемены, нужна новая власть, что человек превыше всего. Даже Бога.

Отец Павел чувствовал себя плохо, долго и затяжно болел, так что несколько воскресных дней подряд не было Литургии. По благословению священника сам Николай читал в храме часы и обедницу, но на такие службы народу приходило очень мало — лишь самые старые, самые верные старушки-церковницы.

Все тяжелее Николаю становилось жить в Ковде. Николай скучал по родному человеку, и очень радовался, когда получал письма от близких. Их он бережно хранил рядом с Евангелием — за пазухой, и, когда приходилось тяжко, перечитывал.

Вот письмо от матери. Она писала, что на Сондуге новый батюшка — отец Николай Угрюмов, батюшка приветливый, добрый. Мать по-прежнему просвирня, печет просвиры и получает фунт зерна для пропитания. Мама сетовала, что дедушка совсем ослаб, особенно после смерти бабушки Павлы Евгеньевны.

А вот письмо от деда. Он спрашивал внука о его планах, думает ли он поступать в духовное училище, обзаводиться семьей?

А вот фотокарточка. На ней — молодые ребята, семинаристы. На обратной стороне подпись: «На добрую долгую память псаломщику Ковжской церкви и нашему любящему другу Николаю Константиновичу Трофимову. Твой друг Максим Жданов.»

А вот это — самое последнее письмо. Мать писала:

«Дорогой сын, Николай Константинович!

В октябре мы проводили в последний путь нашего батюшку Николая Яковлевича, отца Николая Казанского, твоего дедушку. После Великого Поста организм его сильно истощился. А осенью по болезни желудка он не мог принимать даже легкой пищи. За два дня до смерти он совершенно по-христиански подготовился уйти из этой жизни, приняв напутствие Святыми Таинствами покаяния, причащения и елеосвящения.

Отпевание его произошло 11 октября. Отпевали батюшку три священника — его сын (твой дядя) отец Алексей Казанский, зять (муж тети Лиды) — отец Владимир Попов и местный священник отец Николай Угрюмов. Проститься с батюшкой пришло очень много народа, так, что вся церковь была полна, и многие люди, не попав в храм, стояли на улице. Были на отпевании наши многочисленные родственники, и ученики церковно-приходской школы, а также пришло много крестьян из всех сондужских деревень, хотя день отпевания пришелся на рабочий. У многих на глазах были слезы.

Похоронили батюшку у церковного алтаря».

Мать писала письмо ровным тоном, спокойно и мирно. Но у Николки щемило сердце, когда он читал эти строки.

Смерть забрала у матери мужа, когда ей было всего двадцать три. Мать надела черный платок и так осталась жить с жалом смерти в своем сердце, прячась от жизни в просвирне. Она, молодая и красивая, могла бы снова стать счастливой, могла бы родить еще детей, могла бы сеять и жать хлеб в поле, запевая веселые песни с другими женками сондужских деревень. Но жало смерти сидело так крепко в ней, что она навеки осталась вдовой, а Николка — сиротой. И лишь дед — тихий, улыбчивый, кроткий — всегда был для них единственным мужчиной, на которого можно было положиться в деревне. А больше мужчин для матери не было. Были просто люди.

Со смертью дедушки, мать осталась совсем одна.

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ. 1918-1958

 ГЛАВА 1. ПЕРЕМЕНЫ

Ранехонько начинается день в деревне. Еще солнце не встало, а надо уже кормить скотину, да выгонять её в поле. Надо топить печь, готовить еду, ставить хлеб. Пока еще не слишком жарко — надо идти на огород или на пашню. И так весь день — одно тянется за другим, как в часовом механизме. Только вечером, когда солнце уже начинается клониться к горизонту, а в теле появляется сладкая усталость от труда, наступает небольшое затишье. Мужики, смыв в озере пот, закуривают табак. А бабы выходят на улицу посудачить.

На широкой скамье возле крайнего дома села Заречье сидели четыре бабы. Девочка лет десяти стояла у дороги, чертя хворостиной в пыли непонятные узоры да изредка поглядывая вдаль. Бабы ждали, когда пастух пригонит с поля коров. Лузгали семечки и обменивались новостями.

— Слышь, что говорят? — начинала самая разговорчивая баба в цветастом платке.

— Чо? — без интереса спрашивала другая.

— У нас, говорят, скоро здесь будет… как его там… колхоз.

— Что? — не понимали остальные.

— Ну, чтобы у всех всё общее — хозяйство, коровы, земля…

— Боже Милостивый… — крестилась самая старшая из них, седая старуха в черном платке.

— Да. — продолжала разговорчивая. — А церкву нашу закроют. Сейчас все закрывают.

Старуха снова перекрестилась.

— А в Шенкурске псаломщика утопили… — вставила баба в белой косынке.

— За что ж его?

— Да, говорят, заступился за царя да власть царскую.

— Да он не псаломщик был, просто церковный… — махнула рукой цветастая. — Я знаю ту историю, у меня сестра в Шенкурске, она писала, и давно это было, уже третий год как…

— И кто? Свои?

— А кто ж…

— Озверели нынче мужики-то.

Бабы замолчали, вздыхая о своем.

— Нюрка, видишь что ль, стадо? — крикнула та, что в косынке, девочке.

— Ни-ко-го! — отозвалась она.

— А что у тебя Нюрка без креста? — обратилась старуха.

Баба густо покраснела, но ничего не ответила.

— А вы Николку видали? — снова завела «цветастая».

— Какого?

— Да Ляксандры-просвирни сын.

— А что?

— Чудить начал.

Старуха в черном платке повернула к говорящей свое морщинистое лицо.

— Говорят, в баню ходил, помылся, одел на себя всё белое да чистое — холщовую рубаху, штаны, да так с тех пор стал ходить по деревне с Евангелием.

— И что?

— Да ничего. Странно просто. Ходит, говорят, в поле, в лес, молится. А встретит кого, только присказками отвечает да прибаутками.

— А ты откуда знаешь? — спросила старуха.

— Да у меня сноха ведь недалеко от храма живет в Угрюмовском… Сама Ляксандра говорит: блажит он.

— Там сестра, тут сноха … — покачала головой старуха.

— Да вроде он парень-то ничего был? — заметила баба в косынке.

— Вот и оно. Парень как парень. И на танцы ходил, и песни пел. Говорят, и девка у него была где-то, да что-то не заладилось. То ли не дождалась она его, пока он псаломничал в другом селе, то ли ещё чего…

— Да судачат всё. — отрезала старуха.

Баба в цветастом платке обиженно дернула плечами.

— Может он того? — засмеялась та, что в белом, показывая пальцем у виска. — от любви несчастной?

Старуха посмотрела на неё строго:

— Всяк по себе судит. А у Бога Свой суд.

Четвертая баба, тоже седая, с широким круглым лицом, до этого молчавшая, вдруг сказала:

—  Я хорошо знаю Александру, и Николая помню еще мальчонкой. Говорили, отвозили его учиться в семинарию или куда-там, а на пути им старец встретился прозорливый. Он и сказал: «Это Божий человек. Ему работать ни на кого не придется».

— Эко! — переглянулись женщины.

— Вот! — подняла указательный палец старуха. — Видишь время какое, Божьему человеку теперь только юродствовать остается. Иначе не выжить…

— Идёт! — радостно закричала с дороги Нюрка. — Пастух идёт!

ГЛАВА 2. РАЗГРОМ

Еще помнили сельчане Сондуги, как собирали деньги на то, чтобы расширить свой Христорождественский храм. Как в 1908 году, наконец, завершили пристройку нового теплого придела. Как долго готовились к его освящению, которое должно было стать настоящим сельским праздником, как мыли и украшали храм цветами, как встречали колокольным звоном Владыку и какой, наконец, торжественной была та служба, на которой служили епископ и несколько священников из соседних приходов. Они не забыли, как тогда радовались, как поздравляли друг друга и как думали, что слава Богу, теперь на службе будет не так тесно, а в приделе есть место, чтобы поставить купель для крещения младенцев. Они искренне верили, что в этом храме они еще повенчают своих детей, окрестят внуков, а потом когда-то их здесь и отпоют. Потому что самые главные события в жизни — рождение, союз двух людей, смерть должны быть освящены Богом.  Так было всегда на их памяти, так должно было быть и впредь.

Прошло всего чуть больше десяти лет, и всё переменилось. Когда бушевала первая мировая война, Сондуга жила спокойно, хотя некоторые её сыны и записывались на фронт, ища подвига. Когда разразилась в стране революция семнадцатого, Сондуга не шелохнулась, слишком далеко она отстояла от политической суеты. Но пришла новая власть. И власть считала, что религия — это зло, с религией надо бороться. Церковь отделили от государства и отняли у неё все земли. А затем повсеместно стали закрывать храмы и монастыри, а священнослужителей и монашествующих сажать в тюрьмы за антисоветскую деятельность. Дошла очередь и до сондужского Христорождественского храма. Именно тогда со­дрог­ну­лась Сондуга.

Сначала из села выслали батюшку со всем его многочисленным семейством. Храм закрыли на замок и опечатали. Растерянные сондужане еще приходили на пригорок, следя за чистотой церковного двора, а верные старухи надеялись, что вот-вот пришлют нового священника и службы возобновятся. Но в середине двадцатых годов по Сондуге поползли тревожные слухи, что вышел указ об изъятии церковного имущества. То есть попросту в любой момент к ним в храм могли прийти красные комиссары, чтобы разграбить иконостас и вынести из алтаря святыни — антиминс с частицей мощей, Чашу, дискос, напрестольное Евангелие в окладе, дарохранительницу, семисвечник. Особой ценности эти предметы не представляли, почти все они были сделаны из меди, только кое-что из серебра. Однако, в стране царил такой настрой, что из храмов большевики как воронье тащили все, что блестит, оставляя голые стены и оскверненные алтари.

Слухи эти передавались из уст в уста, в основном пожилыми женщинами. Передавались втайне, наедине. При этом разговаривающие озирались по сторонам, потому что в селах уже появились соглядатаи, и недоверие трещиной разошлось по сельской общине.

Ночью верующие бабы ловко вскрывали печать на церковной двери и уносили под подолом из храма любимые иконы и церковную утварь, чтобы на свой страх и риск припрятать их в сундуках или подвалах. Но под подолом много не вынесешь, и когда все же пришел день официального «изъятия имущества», комиссары вдоволь поглумились над церковью. Тогда же власти порешили, что здание неплохое, просторное, и хорошо бы сделать там зернохранилище. Позвали деревенских мужиков и наскоро пристроили к былой церкви деревянные амбары. Вот только не удалось сбить с купола крест, и он продолжал укором возвышаться над опустошенным и обезбоженным зданием.

ГЛАВА 3. В ЛЕСАХ

Много полей на земле русской. Широких разделанных полей, засеянных человеком пшеницей, рожью, овсом. Или полей диких, поросших высокой травой да мелкими душистыми цветами. Много полей. Но больше на нашей земле лесов.

 И если поле радует своим простором и ясностью, то лес тянет человека тайнами.

Всё чаще Николай уходил в лес. Сначала он бесцельно бродил по лесным тропинкам, только бы уйти от людей, по которым у него внутри всё болело и ныло. Так бывает с раненым псом. Надо уйти в лесную чащу, зализать раны и побыть в одиночестве, пока раны не зарастут или пока в лесу ты не умрешь. Верная собака слишком верна, чтобы умирать на глазах у хозяина.

Николка блуждал по лесу и находил в его тишине и незыблемости покой. Несмотря на все перемены в жизни людей, лес, окружающий их селения, хранил невозмутимость. Все также стояли вековые деревья, также звери искали себе пропитание, а птицы вили гнезда. И также как всегда человек в лесу был не хозяином, а гостем.

Изредка встречались Николаю охотничьи избушки — небольшие, наскоро построенные из тут же поваленных и обрубленных деревьев строения, в которых можно было отдохнуть, а то и заночевать при надобности. Обычно в избах имелись спички и кое-какой запас продовольствия, спрятанный от зверей в деревянных коробах или в специально вырытых ямах-кладовых. У охотников было негласное правило — по возможности оставлять в избушках провиант. Так чтобы, случись беда, можно было несколько дней жить в лесу, набираться сил или ждать помощи.

Николай иногда останавливался в охотничьих избушках, но ничего из охотничьей еды не брал, предпочитая питаться ягодами и корешками. Именно эти избушки навели его на мысль построить свой шалаш. Топорик у Николки был с собой. "Без топора в лес не суйся", говорили бывалые, и верно, топор в лесу — главный помощник. Чтобы не потеряться, на новых тропах опытные охотники делают топором зарубки. Топор нужен, чтобы при надобности расчистить бурелом, чтобы нарубить дров для хорошего костра. К тому же топор — это оружие, которое нужно иметь с собой на случай встречи с разъяренным зверем. Когда Николка нашел подходящее место, он принялся за дело. Шалаш получился не очень складным, но все-таки он защищал от ветра и в нём вполне можно было устроиться на ночлег. За первым шалашом пошли другие.

Свои шалаши он строил в глубоком лесу, у реки Сойги, которая впадает в озеро. В таком глухом месте можно было не опасаться, что кто-то, кроме зверей, услышит звук топора.

В северных лесах зверья хватает. Есть тут и волки, и лисы, и красавцы лоси. Но самый большой и опасный — конечно, медведь. Этот огромный хищник любит селиться в хвойных лесах, богатых ягодниками, буреломом, гарями и моховыми болотами, в местах, изрезанных долинами лесных речек или оврагами. Как раз такие места на Сойге. Этот уголок не зря охотники называют медвежьим. Иногда ночью Николай просыпался оттого, что где-то недалеко хрустели ветки от тяжелой поступи медведя, ищущего чернику, морошку или муравейник — его излюбленные лакомства. Но бурый властелин леса не беспокоил отшельника. И хоть замирало сердце от подобных ночных визитов, Николай знал, что медведь, учуяв человечий запах, не будет нападать, а скорее поспешит уйти. Потому как несмотря на размер, медведь сам по себе не отличается свирепостью. Если только это не медведица, защищающая своих медвежат, или не обезумевший от голода старый самец. Молодые медведи вообще чаще всего едят растительную пищу, а некоторые так и всю жизнь предпочитают ягоды, мед да личинки, которые они находят, разворачивая старые пни. Такие «постники» часто посещают овсяные поля, оттого их в деревнях называют «овсяниками».

Но как бы в лесу хорошо не было, Николушке приходилось возвращаться к людям. Заходил он на Сондугу, к матери. Но чаще всего стал бывать в Реже, где располагались маленькие деревеньки, будто затерявшиеся в лесах. И была этому особая причина: в тех селениях прятались изгнанные из северных монастырей монахи и люди, скрывающиеся от новой власти.

ГЛАВА 4. РЕЖА

Режане рассказывают, что когда-то давно, еще в XVI веке, пришел на эту землю монах. Звали его Ефрем. Посмотрел он на просторные поля, на мягкие изгибы рек Режи и Ваги, на лес, чернеющий вдали, на близкое бескрайнее северное небо, и помолившись Богу, решил основать здесь пустынь. Кое-кто добавляет, что на это благое дело послал старца сам князь Московский Василий Иоаннович, снабдив монаха некой суммой, необходимой для строительства небольшого монастырька.

Так это или иначе, но только старец Ефрем прожил на реке Реже совсем немного времени, как призвал его Господь в Свои обители. Основанный же им Свято-Никольский монастырь опустел. Несколько десятилетий спустя преподобный Феодосий Тотемский по указу архиепископа Ростовского и Ярославского собрал братию для восстановления монашеской жизни в Ефремовой пустыни. Но и новая братия не прижилась в Реже.

С той поры обитель то возрождалась, то вновь предавалась забвению. Зато вокруг монастыря росло село, с простым названием Монастырское. Рядом с селом появлялись всё новые деревеньки.

Когда в XIX веке строился пятиглавый каменный храм в честь Преображения Господня, монастырь уже упразднили. Возводили этот храм крестьяне сами, всем миром. Кирпичи строители делали из местной глины. Её месили тут же, ногами, одетыми в новые хромовые сапоги, а для прочности в глину добавляли свежее молоко, которое для работы охотно приносили режские бабы. Когда храм был возведен, стены его побелили, и пригласили расписывать вологодских изографов. Теперь для росписи крестьяне несли со своего хозяйства куриные яйца. И вновь не жалели, потому что знали:  храм — самое главное на селе. Для Бога его делают.

Монашеской обители в Реже больше не существовало, но особый дух любви к Богу и ревности по Нему сохранился. Видно, не оставлял своим молитвенным присутствуем это место старец Ефрем.

Николка уже и сам не помнил, как первый раз он очутился в Реже. Кажется, его позвал отец Владимир — муж тети Лиды, маминой сестры. Он служил в Вожбальской церкви, но дружил с Режским клиром. А возможно, сама Александра Николаевна попросила его сходить в село Монастырское с тайным поручением. Или отец Алексий — его дядя. Впрочем, разве настолько важно, как он здесь очутился, главное, теперь у Николая появилось дело. И дело очень важное. Наверное, самое важное, в котором ему пока приходилось участвовать.

Когда в Режу он шел из дома, он вставал с рассветом, опоясывал рубаху кушаком, зимой надевал тулупчик, брал с собой котомочку с сухарями, топорик и еще, что нужно было, и шел в лес. Если, кто ненароком встречал его из деревенских, они простодушно махали парню рукой. Он шел дальше, не разговаривая. Николку на Сондуге считали блаженным.

От Сондуги Режа отстояла верст на пятнадцать. Значит идти часа три-четыре. Утром лес по-особенному оживлен: соскучившиеся за ночь по песне птицы весело щебечут, переговариваясь. Прыгают с ветки на ветку белки — то ли шишки ищут, то ли просто резвятся. Где-то отбивает ритм дятел. Зимний лес ещё хорош тем, что от снега все звуки в нем делаются хрустально чистыми и ясными. Так, что даже слышно, как от ветра или от неосторожного движения зверя или птицы где-то с ели падает снеговая шапка.

Когда Николай доходил до Режи, он обычно направлялся в храм. Но сегодня, издали посмотрев на черные маковки Преображенской церкви, смутное чувство тревоги легло ему на сердце. Над куполами беспокойно кружило воронье. Николка развернулся и пошел в Колобово.

Из всех Режских поселений Колобово стояло особняком, почти у самого леса. Даже деревенькой не назовешь, всего семь домов.

Николка постучался в окно крайней избы. Один раз. Потом тишина, потом ещё три раза. Это был сигнал о том, что пришли свои.

Во дворе залаяла собака. А в сенях послышались торопливые шаги. Кто-то осторожно снимал засов.

Сморщенная баба с худым лицом, закрытым наполовину темным шерстяным платком, мотнула головой, видимо, приглашая войти. Затем быстро закрыла за гостем дверь и, ничего не говоря, последовала в дом. Николка отряхнул с тулупа и валенок снег, снял с головы шапку, перекрестился, и пошел следом.

В большой комнате было тепло от натопленной печи. В красном углу чуть заметно горела лампадка. На лавке лежал огромный серый кот. Больше никого не было.

Старуха прошла к широкому столу, где на голых, непокрытых скатертью, досках лежало её рукоделие — она штопала мужские портянки — и, кивнув на скамью напротив, села на высокий топчан. Николка повесил тулуп на гвоздь у двери. Поставил валенки к теплому печному боку. И сел на указанное ему место. Старуха молча ждала.

— Что? — спросил он, наконец, внимательно глядя ей в самую глубину глаз.

— Батюшку арестовали. — выдохнула старуха еле слышно, и словно натянутая струна,  оборвалась, сгорбилась, заблестела старыми живыми глазами. — Третьего дня.

Она скорбно прикусила нижнюю губу и мелко-мелко закивала головой в какой-то горестной задумчивости.

Глаза Николая открылись еще шире, еще внимательнее объяли старую женщину, словно хотели забрать у неё её боль, утешить.

— Храм опечатали. — продолжила старуха. Вздохнула. — У отца Николая дома обыск был. Ничего не нашли.

Она отвернулась к окну.

Когда пришла новая власть, и повсюду стали закрывать церкви, режане как могли отстаивали свой храм. И в 1925 году им даже прислали нового священника — отца Николая Верюжского. Это был молодой и горячий батюшка. Когда-то он псаломничал у отца Владимира на Вожбале, затем оженился и был рукоположен в диакона с переводом на Кулойский приход. А в священническом сане попал в Режу. Отца Николая в Реже сразу полюбили. И любовь эта была та самая, русская, замешанная на материнской жалостливости и глубоком уважении к человеку, который несмотря ни на что остается верен. В те года многие уходили из церкви, отец Николай же не побоялся принять сан, зная, что вступает на путь крестный, мученический.

И вот теперь, кажется, спустя пять лет его служения у престола Божия, этот путь начал перед ним раскрываться. И когда! На третий день Рождества Христова[7].

Старуха вздохнула, видно, горе еще не отняло от неё своих холодных пальцев, она сидела, скукоженная, почерневшая лицом, бледная и худая.

Николай не отнимал от неё взгляда.

— Наши все в лесу. — закивала она снова.

— Да. — понял Николка.

— Приходили ночевать только несколько.  Да и то не спали. На пару часов пришли, отогрелись, да снова ушли в лес. Остальные хоронятся, после ареста-то. Батюшка-то ничего не скажет, не выдаст он, да только пошли слухи, что будут проверять по домам…

Теперь Николай отвел глаза и посмотрел в окно. День уже занимается. Пока в лес не пойдешь — можно попасться кому-то на глаза. Надо ждать, когда стемнеет.

Может, и правда, дело было в старце Ефреме и в том, что земли эти были освящены монашескими молитвами, только как стали гнать из северных монастырей монахов и священнослужителей, так многие приезжали в Режу, и находили здесь временный приют. Благодаря близости к лесу и удаленности от людей, реженское Колобово стало своеобразной перевалочной базой для скрывающихся от властей людей. Здесь беглецы при надобности могли поправить здоровье, остричь волосы, найти мирскую одежду, и наконец, решить, что делать дальше[8]. В само селение они приходили обычно ночью, а днем скрывались в лесу. В тех самых шалашиках, которые строил Николай.

ГЛАВА 5. АРЕСТ

Когда на дороге показались две лошади, деревенские мальчишки бросили лапту и как горох рассыпались по своим домам. Нет, лошадей они не боялись. В деревнях лошадь — верный друг и помощник. Но люди… Всадники в милицейской форме не предвещали ничего хорошего.

Два офицера — один совсем юнец с едва пробивающимися усами на мягком округлом лице, (видно сам из деревенских), второй постарше, со строгой морщиной на переносице, заехав в село, перешли с рыси на шаг и теперь медленно и важно шествовали по враз опустевшим проулочкам Сондуги. Молодой офицер довольно улыбался, озираясь по сторонам и замечая, как дергаются занавеси в избах, за которыми подглядывали бабы.

Всадники прошли через всё село и остановились у небольшой лачужки возле бывшего храма. Раньше в этой лачужке жила дочь попа, старая просвирня. Да недавно померла, оставив после себя умалишенного сына. Офицеры спрыгнули с лошадей. Старший поправил козырек своей кепки, прокашлялся и сплюнул прямо на дорогу. Идти к безумному было неприятно. Они, он слышал, бывают буйными, и при аресте могут начать кусаться и вообще вести себя агрессивно. На всякий случай он взял с собой большой моток веревки: вдруг придется связывать ненормального?

Тут дверь лачужки приоткрылась, явив на пороге сухонького мужичка небольшого роста. Мужичок ласково закивал растерявшимся офицерам и заговорил:

— Хорошо как! Приехали! Ну заходите, заходите! Я уже и чаю нагрел.

В лачужке оказалось тепло и уютно, пахло сушеной мятой и полынью. Пучки разнотравья висели на нитях рядом с печкой, у полатей. Тут же у окна стоял широкий старый стол, на котором дымился небольшой самовар. Вся обстановка была по-мужицки простой, даже грубоватой. Но в избе было светло и чисто. Только одно зацепило, потревожило глаз приехавших — это была старая икона Матери Божией, стоящая в красном углу. У иконы мерцала зажженная лампада.

Старый офицер поморщился и не сняв кепки, уселся на скамью у стола. Молодой тоже сел, широко раскинув в стороны ноги, было видно, что в этой избе он почувствовал себя ладно,  словно оказался дома. Даже щеки его покрылись теплым румянцем.

Сухонький мужичок налил уж чай и стал резать толстыми ломтями круглый хлеб, еще теплый и оттого особенно ароматный.

— Николай Константинович Трофимов? — строго спросил старший офицер, доставая из кожаной сумки бумаги. Его усталые глаза зорко следили за хозяином дома, видно, ожидая, что тот выкинет какую-нибудь безумную штуку. Но хозяин был спокоен. Его седые волосы до плеч словно озаряли худое лицо, глаза не прятались, смотрели прямо и добро, высокий лоб был спокоен.

— Да, это я. — ответил мужичок. — А Вы попейте, попейте чайку-то. Он вам силы даст. Долго поди ехали-то сюда, устали. Вот морошку покушайте. Сладкая ягода. Этот год урожайный.

Молоденький офицер вытер усики рукой, и взглянув на старшего, потянулся к кружке.

— Ай, забыл!  — Николушка подошел к полке, и достал оттуда тряпицу, в которую было завернуто нечто большое и по виду тяжелое.

Старший офицер побледнел и быстро нащупал в кармане револьвер. А мужичок уже развернул холщовую тряпку, и поставил на стол сахарную голову, да рядом с ней положил щипчики.

— Я не очень привычен к сладкому. — сказал мягко. — Но для гостей берегу.

Офицеры переглянулись. И старший облегченно убрал руку с револьвера.

— А себе что ж, чайку? — спросил.

— А то! — улыбнулся мужичок, и пододвинув к столу табурет, сел между офицерами. Налил себе в медную кружку душистой заварки. Широко перекрестил лоб, это вышло у него так просто и естественно, что молодой офицер еще больше покраснел, а старший отвернулся. И стал пить мелкими глотками чай, все так же ласково и мягко, глядя поверх кружки на своих гостей.

— Вкусно! — проговорил молодой офицер, отпивая глоток.

 Мужичок закивал.

— Это все травы: мята, ромашка, брусничный лист…

Решился испить и старший. Горячий напиток разошелся по телу, отогревая скованные от долгой езды конечности.

Мужичок тихо улыбался, горела лампадка, белая печь обнимала своим теплом. Старший офицер снял кепку и вытянул утомленные ноги. Откуда-то из глубины всплыло воспоминание, как его, маленького мальчонку, бабушка в праздничном ситцевом платке поила отваром из мяты и ромашки, а в углу также покачивался красный огонек у иконы святого Николая. Захотелось тут же лечь, на длинные полати возле печи, как в детстве подоткнуть под себя ноги, голову положить на ладони и заснуть радостным цветным сном, каким он уже разучился спать, видя по ночам лишь серые тревожные обрывки действительности.

Допив свой чай, и уверившись, что гости насытились и отогрелись, хозяин дома встал, подпоясал серый зипун и бодро сказал:

— Ну что ж, а теперь, пойдем?

Разомлевшие офицеры недоуменно подняли на него глаза.

— Поехали? — снова спросил Николай. — В район-то?

Старший неловко смял кепку в руках.

— Да, нам видимо пора. — вздохнул он, вставая.

— Спасибо за угощение! — проговорил совсем уж красный молодой.

— Слава Богу! — закивал мужичок, открывая дверь.

— Ну-с, до свидания.  — закланялся младший.

— А Вы Агрипину Ивановну поминайте иногда. — обращаясь к старшему, тихо сказал мужичок. — Она вас очень любила. Верующая была.

Офицер как-то странно съежился.

— У Бога все живы! —  мужичок кивнул.

И офицер снова вспомнил, что тот — безумный.

— Поехали! — скомандовал он младшему, запрыгивая на лошадь. — Поехали отсюда быстрее.

Шпоры вонзились в бока лошадей, и те понеслись галопом, взбивая на деревенской дороге осеннюю пыль.

— А кто такая Агрипина Ивановна? — уже в тайге офицеры поравнялись, сбавив ход, и молодой озадачено глянул в серое лицо старшего.

— А мне почем знать? — тот с досадой махнул рукой и отвернулся, солгав. Как же ему не знать, ведь Агрипиной Ивановной звали его бабушку.

Ну и мужичок, ну и безумный… И как теперь оправдываться перед начальством, что они его не привезли в район?

ГЛАВА 6. НЕБО

Добродетель в человеке раскрывается как цветок — неприметно. Вчера бутон еще был зелен, а утром — уже распустился. Распустился и заблагоухал, ведь как цветок добродетель имеет особый аромат. Апостол Павел говорит о христианах: «Мы Христово благоухание Богу в спасаемых и в погибающих: для одних запах смертоносный на смерть, а для других запах живительный на жизнь» (2 Кор.2:14-15). Оттого человек добродетельный одних людей притягивает к себе, а других — пугает или даже злит.

Николушка стоял на пригорке и, задрав лицо, смотрел вверх. Небо на севере — близкое и живое, как река. Это небо хочется пить. Впитывать в себя, в нем растворяться. Вот плывут облака. Они плывут неспешно, поглощенные своей особой небесной задумчивостью. Огромные, низкие, важные, словно не облака — горы. А пробьет их солнечный луч, они озарятся светом, заблестят, как звезды. И кажется, что это не солнце высвечивает сквозь тучи, а Бог своим небесным знамением дарует людям надежду, что не забыл Он их, что никогда их не забудет.

Северное небо — словно купол в храме, обнимает простор и уводит взор и думы ввысь. Как можно не верить в Бога, глядя в это небо? Или человеки разучились поднимать свои головы от земли?

Николушка часто приходил на церковный пригорок и глядел на облака.

Мимо бежали дети — торопились в школу, которая стояла неподалеку.

— Убогий! Убогий! — закричали.

— Тссс! — отозвался Николушка. — Не надо кричать. И руками не надо размахивать. Надо вести себя тихо.

От шума с крыши храма поднялась, взмыла вверх воробьиная стая. Защебетали воробьи, усаживаясь на куст рябины у храма.

Николушка улыбнулся.

— Вот, птички небесные!

Достал из кармана припасенный кулёк с зернышками.

Николушка любил птиц. Их в здешних краях много. И все они разные, по-своему одетые, со своим цветом. Желтые иволги, красные зарянки, зеленый королек, розовая — соечка, серая — мухоловка, горихвостка с белым брюшком, черная ворона. С птичками спокойно, курлыкают все на своем языке, ухаживают, чистят друг-дружку. Божья птаха — никогда не обидит!

А с человеком бывало всякое. В селе Николку считали и дураком и ненормальным,  дети либо боялись и убегали, либо дразнили, строили рожи, один раз мальчишка бросил в него камень. Бросил удачно. Камень больно рассек ногу, и та долго потом ныла, не желая заживать. Это было, было. Но это прошло. И как-то незаметно Николку полюбили, и даже стали ходить к нему за советом.

Начали люди замечать: что Николка скажет присказкой или загадкой — то спустя время вдруг сбывается.

Так, запомнили, что в 1935 году  летом стоял Николай у церкви и размышлял: «Заречье-то неправильно достроено. Надо бы в два ряда». Несколько человек видели, как он все выходил к церкви и смотрел в сторону Заречья, да вздыхал.  А через неделю, когда все были в поле, случился страшный пожар, деревня вся сгорела. После пожара осталось три дома, да и то на краях.

Еще вспоминали, как в начале лета уже сорок первого года мужики косили в поле зеленую траву, а Николушка мимо шел, он и говорит им:  «Вся травка зеленая, расцвела, а всю — всю скосили-то. Теперь она вся и повянет». И только, когда скоро война началась, а мужиков тех на фронт забрали, поняли местные, что Николка говорил тогда не только о траве.

Тогда уж стали к блаженному тайком бегать женщины, чтобы узнать, почему не приходят письма с фронта, и живы ли их сыновья, мужья и отцы. Николай всем отвечал, но большей частью иносказательно, успокаивая и предлагая вместе молиться. И только иногда говорил прямо: «Ты мужа жди, придет весточка», или: «Молись о Царствии Небесном, надо в храме его отпеть, он у тебя неживой», а некоторым: «Он у тебя не жив, но весточка еще придет». И действительно, приходило письмо, а затем и похоронка.

Как могли берегли женщины убогого, а некоторые взяли на себя заботу ухаживать, приносили ему хлеб да пироги. Всех принимал Николушка, всех выслушивал и находил нужное слово. Но никто не знал, как тяжелы были для него эти годы войны. Как остро он чувствовал и переживал боль людскую, растекшуюся по земле русской. Часто он уходил в лес, прятался среди березовых рощ, ельников, скрывался на ключиках. И там долго-долго, до изнеможения, молился Богу.

ГЛАВА 7. НА ОЗЕРЕ

Ну и напасть свалилась на бедную голову Ивана Тихоновича[9]! Нет, право, вот и не верь после того в приметы. А началось все с того, как в лесу ни с того ни с сего завопила неясыть. И это-то утром, когда совы обычно спят. Иван Тихонович охотник бывалый, любой шорох в лесу может опознать, а уж крики птиц и следы животных — о том и говорить не стоит. Охотник всё одно, что хороший пес, но от пронзительного крика неясыти у него по спине побежали мурашки.

Дальше больше — заметил охотник на деревьях незнакомые зарубки. Они были сделаны настолько хитро, снизу ствола, почти у самой земли, что сразу было понятно — зарубки не предназначались для посторонних глаз. Иван Тихонович смекнул — эти зарубки не лесник рубил для себя, не делали их и другие охотники. «Может, остались они еще с войны? Кто знает, кто укрывался тогда в их широких лесах?» — подумал сначала охотник. — «Но нет. После войны прошло уже три года, за это время зарубка бы покрылась мхом или потемнела хотя бы, а эта — свежая, не больше года тому назад сделанная».

Иван Тихонович свистнул свою собаку и дальше шел, внимательно озираясь по сторонам.

Стоял конец октября, и озеро, встретило охотника зеркальной поверхностью и особой, осенней тишиной. Иван Тихонович закурил самокрутку, и успокоился. Его охотничий глаз уже просматривал утиные следы. И в уме намечался план охоты. Судя по всему, охота должны была быть удачной. Уток на озере оказалось премного.

Иван Тихонович сплюнул  и пошел вдоль озера в поисках удобного места для стрельбы. Его взор привлекли заросли камыша, и он уверенно направился к ним, сделав собаке знак, чтоб молчала. Уток нельзя было пугать. Какого же было изумление охотника, когда он аккуратно разгреб рукою камыши и взглянул на водяную гладь. В камышах стояла лодка. Даже не лодка — плот. А на плоту лежал, открыв глаза в небо, человек. Желтое лицо и недвижимое тело говорили, что человек — мертв. Уняв сердцебиение, Иван Тихонович, рукой подозвал собаку, и пальцем указал ей на плот. Умная собака бросилась в воду и поплыла к человеку на плоту. Зубами она ухватилась за кусок веревки и потянула плот к берегу.  Неожиданно человек пошевелился. Он сделал неуверенное движение и постарался присесть.

— Ты кто? — закричал Иван Тихонович. Человек был безоружен и, кажется, очень слаб.

Человек ничего не отвечал. Когда лодка подплыла ближе, Иван Тихонович увидел, что человек уже не молод и крайне худ. Его сухое тело было одето в серый зипун, а волосы тонкими струйками расползались по плечам. Лицо человека было довольно приятным, с морщинками у глаз и на лбу, которые говорили, что человек много в своей жизни улыбался, и вообще нрава, похоже был доброго.

Собака выпрыгнула на берег. И Иван Тихонович длинной палкой зацепил плот.

— Что ж ты тут делаешь? — спросил Иван Тихонович. — Документы есть?

Старик качал головой и улыбался. То ли не понимает, то ли дар речи потерял. Но так его оставлять нельзя. Надо вести в милицию. Может, это разбойник какой. Или умалишенный.

 ГЛАВА 8. ПАЦИЕНТ

Когда наконец февраль поставил на зиме точку, и в окна этого двухэтажного деревянного здания весело поглядела молодая весна, Тотемская районная больница оживилась. Что ни говори, а ласковое солнышко и теплый запах пробуждающейся от зимнего сна земли, побуждал многих пациентов слезать с больничных коек и у подоконника одобряюще кивать, видя, как задорно перепрыгивали через лужи молодые девушки-санитарки, спеша из одного отделения в другой.

Валенька[10] в форменном белом халатике, туго перетянутом на тонкой талии, в белой накрахмаленной косынке укладывала стопками только что отглаженное белье. Здесь простыни, тут наволочки, там пододеяльники. Отдельно лежали больничные халаты, ночные сорочки для женщин и пижамы для мужчин. Пальчики Вали были маленькие и от постоянной стирки красные. На ночь по совету матери она мазала их жиром, чтобы не шелушились.

— Валь, сходи к нам в операционный барак, отнеси в палату чистое нижнее белье. — заглянула к ней в комнату пожилая женщина с серьезным лицом. Это была врач Шалыгина Милитина Александровна. Она встала в дверях и устало оперлась об косяк, глядя, как ловко работает девушка.

— Кому? — спросила Валя, оборачиваясь к Милитине Александровне.

— Николаю Трофимову. — отозвалась врач.

— Этому старичку? — улыбнулась Валя.

— А ты откуда его знаешь? — удивилась Милитина Александровна

— Да, я когда хожу на чердак с бельем, там такая большая лестница, а рядом окно палаты. Я иду, а на койке сидит старичок. Занавесок-то нет, и всё видно. Старичок такой худенький, седенький. Сидит, опустив свою голову, видно думает о чем-то своём, а на лице у него всегда улыбка. Я, когда иду на чердак, думаю, на месте ли он, сидит ли?

— Сидит-сидит! — засмеялась Милитина Александровна, и от смеха её лицо даже стало светлее и моложе. — Это он и есть.

Тут врач выпрямилась, аккуратно, чтобы не хлопнул замок, закрыла дверь, и приглушенным голосом продолжила:

— Только он не простой старичок. Его к нам отправили из Кувшиново…

Девушка понимающе придвинулась ближе:

— Неужели болящий? — с жалостью протянула она.

Милитина Александровна отрицательно закачала головой, и еще тише произнесла:

— Верующий.  — а затем совсем шепотом заговорила. — Говорят, нашли его на озере. Охотник нашел, в осиновой лодке.

— А что ж он там делал? — не поняла Валенька.

— Он жил на озере. Был у него там, говорят, домик какой, с самодельной печкой. И он два года жил в нём отшельником.

Отшельник! Ничего себе!

Валя раньше думала, что отшельники бывают только в сказках, и оттого, сейчас она совсем по-детски открыла рот и смотрела на Милитину Александровну с неподдельным удивлением.

— Чем он там питался вообще не известно. Но нашли его крайне истощенным, покусанным комарами и болотными мошками, да к тому же парализованным на один бок. Отвезли его, как правонарушителя в тюрьму, а оттуда в Кувшиново.

— И долго он там пробыл? — спросила Валя.

— Год. Затем к нам перевели.

Валя невольно содрогнулась. Кувшиново было ничем иным, как домом умалишенных. И девушка знала, потому что в Кувшиново работала санитаркой её близкая подруга, что туда отправляли порой совсем здоровых, только не нужных властям людей, чтобы те полежав приличный срок, либо действительно потеряли рассудок, либо навеки сгинули в мрачных стенах этого серого здания.

Если старичка из операционной перевели из Кувшиново в райбольницу, то, значит, либо ему там совсем подорвали здоровье, либо он не поддается «лечению».

— А его кто-нибудь навещает? — сердце Валеньки исполнилось жалости.

— Да, несколько человек. Один даже забрать хочет, из местных. Говорит — дальний родственник. Только я говорю, пока до конца не вылечу — не отпущу.

В дверь заглянула кудрявая головка медсестры Сонечки. На её припудренном носике красовались веснушки.

— Ах вот вы где, Милитина Александровна! А я Вас обыскалась. Вас на совет докторов зовут.

Врач быстро кивнула Валеньке и вышла за Соней.

 Валя же взяла кальсоны и пижаму и направилась в операционный барак.

Старик как всегда сидел на кровати, о чем-то задумавшись.

— Здравствуйте! — осторожно сказала Валя, протягивая белье, и вглядываясь в лицо старика. — Это Вам.

Старик поднял глаза — они были чистые, голубые.

— Вот чудно! — обрадовался он. — Отвернись-ка, милая, я переоденусь, а ты старое заберешь.

Валя послушно встала к окну. Посмотрела на лестницу, по которой каждый день ходила. Изнутри все казалось совсем иным. Солнце грело землю, растапливая вчерашний снег. С крыши радостно стучала капель.

— А пижама хороша. Синяя. В клеточку! — хвалил обнову старик, застегивая пуговицы. — Да мягкая какая. Вот спасибо, доченька, ублажила старика.

Валя обернулась.

— Я рада.

— Тебя как звать-то?

— Валентиной.

— Валя-Валя, Валентина! Будь всегда добра к людям, и Господь тебя не оставит! — улыбнулся он.

 ГЛАВА 9. УЛИЦА КИРОВА

Наверное почти в каждом городе России в советское время появилась улица имени Кирова. Была такая улица и в городе Тотьме. Обыкновенная улица, ничем особо не примечательная. Не было на этой улице никаких важных заводов, не было даже привлекающего внимание клуба, стояли простые избы, в которых обитали обычные семьи. Только стали жители этой улицы замечать, что в дом номер шестьдесят семь слишком часто ходят незнакомые люди. В основном, женщины — неприметного вида, в платках, с котомочками. Но были среди посетителей и молодые девушки и даже, хотя и редко, заходили мужики и парни.

Жители улицы Кирова знали, что в доме был прописан Цыбин Василий Яковлевич со своей женой Павлой Николаевной. Василий Яковлевич — пенсионер, раньше, говорят, работал в Тотемском райсобесе. Родом Цыбины были с Сондуги, и, как заметили их соседи, зимой уезжали в родные края на заготовки рыбы и дичи. Имелось у четы двое сыновей — Генка и Ванька. В общем, семья нормальная, советская, всё как у всех. Вот только появился у Цыбиных еще один приживалец — кажется, их земляк, Василий его привез из больницы, и ухаживал за ним, как за отцом. Приживалец этот был небольшого роста, седенький, худенький. И вовсе незаметный старикашка. Но незнакомые люди все шли и шли к дому шестьдесят семь. Особливо по воскресеньям, но бывало и в будни, если на них попадали, как приметили самые пытливые, церковные праздники. И так как Цыбины особой религиозностью не отличались, жители Кировки поняли, люди шли к старичку.

Тут уж и вовсе некоторым стало не по себе, и кое-кто даже вызвал милицию. Потом очевидцы рассказывали следующее — милицейские приехали на машине, вывели старичка, он обошел вокруг «Газика» и сел в него, но тот, почему то, заглох. Сколько ни пытались завезти, ничего не получалось. Пригнали другую машину. Пересадили его туда, а он вторую машину перекрестил, и она тоже заглохла. Водители только развели руками. Милиция составила рапорт, и старичка оставили Цыбиным.

А по улице пробежался слух, что старичка трогать нельзя, потому что среди партийных работников немало людей, которые тайно ему симпатизируют.

Кировка смирилась.

Однако, не только жители улицы Кирова обратили внимание на странного старичка, живущего у Цыбиных, заинтересовались им и на приходе в Усть-Печенге, куда иногда Василий Яковлевич привозил своего жильца, так как все ближайшие храмы были закрыты.

В годовом отчете по Вологодской епархии за 1954 год епископ Гавриил писал[11]:

«Выдающимся явлением в религиозной жизни Усть-Печенгского прихода, во главе которого стоит достойный протоиерей Геннадий Юрьев, следует признать подвижническую жизнь многолетнего молитвенника и душепопечителя старца Николая Константиновича Трофимова, бывшего псаломщика, 63 лет, живущего в г. Тотьме.... Ранее он жил в деревне Сондуге, но его оттуда вывезли и одно время держали в доме душевнобольных в г. Кириллове. Где бы он ни находился, он привлекал к себе народ и в конце концов его привезли в Тотьму, где он в настоящее время живет в доме своего дальнего родственника.

Издалека приходят к старцу верующие люди за советом для разрешения своих житейских дел, другие обращаются к нему с просьбами помолиться об избавлении их от недугов. Без подобострастия и угодничества, всегда жизнерадостный, старец смиренно и ласково принимает посетителей. Больных утешает, вместе с ними молится об исцелении болящих, других наставляет и поучает, а иногда читает душеспасительные книги, всем советует ходить в церковь, а при прощании благословляет иконою. Много помощи и избавления от недугов и утешения в скорбях оказывает народу старец-молитвенник. Верующие не без основания считают его прозорливцем».

 ГЛАВА 10. СТАРИК И ЮНОША

В горенке у Николушки много икон — больших и маленьких. Они висят по всем стенам, так, что почти не видно старых газет, которыми обклеена комната. Некоторые иконы Николай сам вынес из заброшенных церквей Вологодчины, некоторые ему принесли бабы, вытащив их из своих сундуков, куда те попали в то время, когда в стране один за другим закрывали храмы.

Николушка вставал рано-рано, задолго до рассвета, а под большие праздники, бывало и вовсе не ложился. Он долго молился по богослужебным книгам, а затем читал Евангелие.

За окном тихо просыпался новый день, заглядывал в окошко к старцу еще робкий солнечный лучик. Скользил по иконным ликам, щекотал Николушке седую макушку. В последнее время старцу не здоровилось. И после молитвы он прилег на топчан.

В доме уже слышался шорох и шепот. Значит, Павла встала затопить печь и приготовить завтрак. Как обычно, она варила картошку или репу.

Во дворе залаяла собака.

— Кого там в такой час принесло?! — переваливаясь уточкой, шла Павла открывать дверь в сенях. — Да, умолкни, ты, псина бестолковая. Не видишь, это ж свои. Ливерий пожаловал! Ну ни стыда, ни совести. Может, тебя прописать к нам, а?

Хозяйка ворчала, провожая гостя в дом, и её звучный голос разлетался по всему дому.

Николушка приподнялся, сел на узкой кровати, застеленной шерстяным одеялом. Улыбнулся в предвкушении встречи.

С молитвой постучался в дверь, заглянул в щелку Ливерий.

 Этот молоденький паренек приходил к Николушке так часто, что Цыбины уже успели привыкнуть к нему и даже полюбить. Тоже сухонький, с открытым улыбчивым лицом, Ливерий Дубровский чем-то напоминал Николушке юность.

— Входи, входи! — махнул ему старик.

Паренек закрыл за собой дверь, перекрестился на иконы.

— Я вот хотел пораньше прийти, пока еще нет никого. — начал он, робко сминая в руках шапку.

Николушка одобрительно закивал.

— Да, да. Я тоже хочу тебе слово сказать.

Теплое чувство взаимопонимания и верности Богу связывало старика и юношу особой нерушимой связью. Николушка почти по-отцовски любил Ливерия за его искренность и христианское горение. Ливерий видел в старце незыблемую веру и упование на Промысел Божий.

Но был ещё и один случай, что накрепко соединил их. Как-то давно, когда война только окончилась, Ливерий направился из Тотьмы на Сондугу к Николушке. Боясь ареста, шел он лесными тропками, да заблудился. Сначала шел парнишка лесной дорогой, но чем дальше он продвигался, тем лес становился глуше, чернее. Понял тогда Ливерий — не выйти ему из лесу. В тех дремучих краях и волки, и медведи водятся. К тому же солнце уже садилось. Беда! Вдруг сзади кто-то петь стал, тоненько так, складно, словно хор ангельский. Пошел Ливерий на пение. Дошел до грунтовой дороги, а хор впереди стал петь, паренек — следом. И вышел как раз к Сондужским деревням. Уже совсем стемнело, как добрел он до Николушкиной избы. А Николушка его уже ждал, ужинать не садился, молитвы читал, да, по словам Анны Завьяловой, которая за ним ухаживала, все ходил на дорогу встречать. Сам старец ничего тогда не сказал, и больше и не вспоминал про тот случай, но Ливерий был уверен, что только молитвами Николушки, он из лесу живым выбрался.

— У тебя на берегу на Ярославихе благодати много, сходи, забери иконы! — произнес Николушка, когда Ливерий взял табурет и сел рядом с ним.

— На Ярославихе? Ясно. — Ливерий сразу понял, куда надо идти. За несколько лет он обошел почти все заброшенные церкви в окрестностях Тотьмы, собирая иконы и богослужебные книги, пробирался он даже до Кадникова, стараясь спасти все что осталось. Он знал, что на Ярославихе, на берегу реки Сухоны жил пасечник. Сельчане говорили, что он нашел несколько икон в воде около берега. Это были иконы одной из закрытых церквей, что стояли вверх по течению. Рассказывали, что в это время было весной большое наводнение и возможно иконы были у кого-то спрятаны от поругания в доме или в сарае и их смыло.

— Бог тебя благословит! — рука у старика дрожала.

Ливерий с тревогой помотрел на Николушку. Он очень осунулся за эту осень. И глаза словно стали глубже.

— Ливерий, — начал старец. — я давно хочу сказать тебе… женись.

При этих словах юноша замотал головой. Он втайне желал, провести свою жизнь как Николушка, в молитве и подвиге, скрываясь от людей в лесах Вологодчины.

Но старец продолжал:

— Жена у тебя будет баба крепкая, строгая. А вы живите как брат с сестрой. Это будет тебе для смирения[12].

ГЛАВА 12. ПОСЛЕ РОЖДЕСТВА

Вот и Христос родился! Милостив Бог и каждый год являет нам чудо Рождества Христова, чтобы согреть наши холодные сердца радостью и надеждой. Христос родился, а значит, есть еще в наших жизнях свет и добро. И любовь есть. И хоть оскудевают, они никогда не перестанут быть. До скончания века.

Николушка лежал на белых простынях, и смотрел, как Александра поправляла в лампадке фитиль. Он помнил Сашеньку Кузнецову[13] еще совсем молоденькой, она бегала к нему на Сондугу. Потом, уже замужняя, она пробралась к нему с трехлетним сыном в райбольницу. А когда Николушка стал жить на Кировке, она стала приходить чуть ли не каждый день. В такой верности было что-то очень женское и в то же время апостольское. Верующая женщина деятельна в своем служении. Деятельна, бескорыстна и чиста. Так было еще со времен жен-мироносиц, так есть и сейчас.

Когда все поняли, что Николушка больше не встанет, Александра вызвалась ухаживать за умирающим. Она кормила его из ложечки, меняла на постели белье, читала вслух то, что он просил.

Со скорбью она замечала, что с каждым днем старец становился все слабее и слабее.

— Как же жить мне, Николушка? — спросила она, когда лампадка снова засветила ровно и покойно. — Как же жить?

Она подошла к постели старца и села рядом с ней на колени, глядя Николушке в светлое лицо.

— Живи, как жила. — ответил он некрепким голосом. — В Господа веруй, будь Ему верна. Помни: что отводит нас от Христа — все это заблуждение и гибель, поэтому не принимай никакого учения, кроме Христова и не знай никакого учителя, кроме Христа.

— Николушка, а можно снимок твой сделать? Для памяти?

— Приди на могилку, засвети свечу, вот и будет тебе память. — сказал он. — Пусть свеча там все время горит.

Слова давались ему с трудом, и видно было, что после них, силы совсем оставили старца. Жизнь еле держалась в его тщедушном теле. Он закрыл глаза и забылся.

Медленно шли минуты. Наступил вечер. Александре пора было уходить домой. У порога она остановилась и оглянулась, подумала: «Больше живого Николушку не увижу!» А старец открыл свои глаза, поднял парализованную правую руку и благословил ею женщину. В последний раз.

Умер Николушка на третий день после Рождества, 10 января 1958 года. Ему было 66 лет.

Похоронили его на пятый день. Народу за это время очень много собралось, со всех деревень и сел люди приехали. Говорили, что на его похороны пришла вся Тотьма.

ЭПИЛОГ

Издавна на Руси говорили: «Не стоит село без праведника». Коли есть еще люди, которые всем сердцем любят Бога и ближнего своего, то будет непобедима Россия. А коли людей таких не останется, то горе нам.

Сегодня сондужкие деревни заброшены. Круглый год живет лишь один мужичок, летом приезжают дачники. Христорождественская церковь стоит, как затонувший корабль. В пустые окна и двери задувает ветер. И только чудом держится почти упавший с купола крест.

Ковда опустела. Когда на реке построили гидроэлектростанцию, семга перестала заходить в реку на нерест. И люди, живущие рыбалкой, были вынуждены покинуть свои родные места.

Деревня Колобово полностью исчезла с вологодских земель. Не сохранилось ни одного дома.

Реженские храмы долго стояли в запустении. Несколько лет назад немногочисленные жители села Монастырское принялись восстанавливать взорванный купол Преображенского собора. Закрашенные белилами лики храмовой росписи с надеждой проглядывают сквозь грубую краску.

Первый храм в Тотьме был открыт в 1988 году, тогда же были возвращены и мощи преподобного Феодосия Тотемского.

Могилка блаженного Николушки находится за рекой, на городском кладбище. Около креста обычно горят свечи или лампада. Сюда часто приходят местные жители и те, кто помнит и чтит старца. Как живому, они приносят ему свои радости и горести и в ответ всегда получают утешение.

Рядом с могилкой Николушки в 2009 году похоронен его духовный сын и преемник блаженный Ливерий.

 

[1] Песнопение Великого Повечерия.

[2] Отец Николушки, Константин Васильевич Трофимов, был учителем в Чаловской Церковно-приходской школе. В 1891 году, когда родился Николай, ему было 22 года.

[3] Эти деревни также назывались: Захаровская, Илюхинская, Марьинская, Никитинская, Семеновская, Погост.

[4] Крестной матерью Николушки была Игнашева Анастасия Степановна.

[5] Михайлов монастырь в городе Архангельске разрушен в советское время.

[6] Умер в 1917 году.

[7]Иерей Николай Верюжский 10 января 1930 был осужден за «контрреволюционную агитацию» на три года лишения свободы.1931, 27 марта — из мест лишения свободы освобожден по болезни. После освобождения проживал в д. Поповка Сямженского р-на Вологодской обл. Служил в заозерской Богородицкой церкви.1937, 2 октября — арестован по обвинению в «контрреволюционной агитации». Совершал крещения детей.1937, 8 октября — по постановлению особой тройки УНКВД заключен в ИТЛ на 10 лет. Дальнейшая судьба неизвестна.

[8] Обычно беглецам подделывали документы, чтобы те могли устроиться на работу.

[9] Иван Тихонович Кулаков — охотник.

[10] Валентина Николаевна Дьяковская — жительница г. Тотьмы

[11] Отчет печатался в Вологодской епархиальной газете «Благовестник» №7–9 за 2006 г., стр. 45–48.

[12] Ливерий Семенович Дубровский — почитаемый в народе блаженный старец. Был женат на Нине Феодоровне Дубровской. Жил на хуторе Внуково близ Тотьмы. Преставился ко Господу 29 июля 2009 года. Похоронен рядом с могилой блаженного Николушки.

[13] Александра Алексеевна Кузнецова — жительница г. Тотьмы.

omiliya.org