Вы здесь

Отдайте братика

[1]  [2]  [3]  [4]  [5]  [6] 

— Ты чего? — рука Богомолки лежала на ее руке. — Ты чего-то про свечки начала.

— Начала, — вздохнула Алешина мама, заканчивать ей отчего-то резко расхотелось, а заканчивать она собиралась все тем же, что это, мол, ерунда и что толку свечки ставить, когда на вот такие «милости» нарываешься — ждешь, еле носишь, молитву твердишь, страхом обмираешь, что вот-вот вывалится, Алешенькой уже не рожденного нарекла, а он все-таки вываливается, что прав муж ее, нету никакой милости, нету никакого наказания, не от кого и неоткуда их ждать, напридумывали, ограждаются свечками от жизненной тоски и страха, от неурядиц… Сокровище у пивнухи — реальность, а больше нет ничего. Вот так хотела закончить Алешина мама. Но — раздумалось.

— Любишь Бога своего?

— Люблю.

— Ты же Его не видела.

— И не дай Бог! — улыбнулась Богомолка таким выскочившим своим словам. — Чистой сердцем мне никогда не быть, а без чистого сердца его не увидишь, а увидишь — испепелит.

— Даже и глянуть нельзя? Ну и Милостивец.

— Конечно, Милостивец. Разве не милость ограждение нас от того, что испепелит?

— Так чего ж Он такой Испепеляющий? Потускнел бы слегка, чтоб увидеть Его.

— Ну, увидела бы, а дальше что?

— Ну-у… поверила бы…

— И?

— Ну, и стала бы делать то, чего Он велит.

— Нет, вранье, — тихо сказала Богомолка, глядя перед собой каким-то угрюмым ироничным взглядом, о чем-то своем будто вспомнив.

— Через пару часов после видения ты бы уже думала — да было ли, не показалось ли, к вечеру остатки виденного притупились бы, а к утру забылось бы совсем, а потом бы еще досада появилась, что ж это, мол, Он на какой-то миг показался, ой, прости, Господи, мог бы и постоянно быть перед глазами.

— А почему бы, кстати, нет, почему бы не жить среди нас.

— И чтоб Он работал еще на нас, а мы б полеживали, да командовали б, покрикивали.

— Ну, уж!..

— И «ну» и «уж», все-таки, такие уж мы. И Он хочет, чтобы мы не были такими.

— Да какими такими?

— А такими! — вскинулась глазами вдруг Богомолка, аж отпрянула слегка Алешина мама, ишь как она, оказывается, умеет глазками стрелять. — Такими, что хоть кол у нас на голове теши, хоть золотом нас обсыпай, а мы все одно: «Хоть и мертвые придут — не поверили» — так о нас сказано, так и есть. Вместо того, чтобы безропотно принимать Его волю…

— Да еще надо, извини, как-то все-таки поверить, что Он есть, что воля Его есть…

— Он есть, раз мы есть, — отрезала Богомолка, — и воля Его есть, раз ты вот сейчас лежишь здесь со мной и впервые в жизни слушаешь о том, что Он есть и есть Его воля сунуть тебя на эту койку, чтобы ты меня, грешную, слушала, других, видать, нет на твоем пути. И я значит сюда сунута для того, чтобы ты узнала, что есть Его воля! Потом не отвертишься уже, что не знала, не слышала.

— Ну-у, уж больно ты грозна, непонятно, однако, мне вроде милость получается, сподобилась, так сказать, услышать тебя, хотя ничего особого пока не услышала, но милость эта мне ценой твоего выкидыша! Что ж, твое слово мне дороже твоего не рожденного ребенка?

— Значит так!

— Ого! И ты так спокойно на это реагируешь?

— А как я должна реагировать? Что бы со мной ни стало — Его воля, и да будет так.

— Но почему, как?!

— Да в том-то и дело, не надо почемукать, надо принимать все как есть, все, что случилось и должно было случиться.

— Не понимаю.

— И понимать ничего не надо, понимание Его воли недоступно для нас.

— А зачем тогда Он нам голову дал?

— А чтобы не путать Божий дар с яичницей.

— И только?

— А больше ничего в жизни не нужно, спьяну носом пропахал по асфальту, не говори, где ж был Бог и куда смотрел, стакан вышибать из твоих рук Он не будет.

— А почему?

— А ты не почемукай, а стакан не бери, а берешь, не водкой наполняй. Свобода воли. Самый страшный и бесценный дар Его. И этот дар Он не отнимает и не нарушает.

«А неплохо было бы, чтобы вышибал», — подумала Алешина мама, имея в виду стакан в руках своего мужа.

— Ну… а могу я попросить, чтоб стакан, хоть изредка, вышибался? — Очень внимательно, и испытующе Алешина мама смотрела на Богомолку.

Та, вопрос восприняла серьезно, она вообще все воспринимала серьезно.

— Обязана просить, — сказала Богомолка, — это молитвой называется, знаешь. А голова еще и для того дана чтобы понять рано или поздно, что молитва это самое важное, на что надо свою свободу воли направлять. Хорошо, если рано, не страшно, если поздно, страшно, если никогда.

— Ой, сомнительно все это.

— Как может что-то быть сомнительно, если не пробовано?

— А что, обязательно все пробовать надо?

— Все не надо, на гадюку босиком наступать не надо, под машину кидаться не надо, попробовать, задавит или нет. Голова еще и для этого дана и с этим справляется неплохо.

— Ну, вот, ты, когда сюда шла, молилась?

— Еще как. Все, что есть во мне, — всю себя выложила, у нас ведь разная молитва, когда прижучит — выкладываемся, помогай, Господи, и просто по текучке, повседневности бормочем, будто нудную повинность отбываем.

— Так ты молилась, чтоб сохранить?

— Нет.

— Как?! А о чем же?

— Все о том же, об одном, о главном — да будет воля Твоя, есть такая молитва «Отче наш», самим Христом данная, всему миру известная, никем не пользуемая.

— Так это ты что ж одна такая?

— Нет, я такая же, как все, еще хуже, сотрясение воздусей и бормотанье, когда прижучит. Если бы весь мир молился бы через нее как надо, в мире был бы мир, тишь, гладь и Божья благодать. «Да будет воля Твоя» — что еще надо, чего ж я буду свою волю вставлять, мол, сохрани, ну, хочу я по слабости, по дурости, по незнанию, но… ничего не знаю, плевать на мое «хочу» — воля Твоя!..

— Ох и крута ты, мать.

— Да какой там, кисейная барышня, только после второго выкидыша роптать перестала.

— Сильно роптала?

— Еще как.

— Не наказал?

— Не наказал. За ропот Он не наказывает, — вразумляет. Если вразумлению не внимаешь, тогда палкой. Но есть уровень, который в данный текущий момент непреодолим для вразумления. Ведешь ты, положим, малыша своего двухлетнего по метельному февралю, минус тридцать, а у него еще температура, ну надо тебе, хоть тресни, пройти отрезок по морозной метели до поликлиники, а какой-то стервозный ларек на пути твоего малыша мороженым соблазняет, а твой хнычет, орет — дай! До него какие-нибудь твои увещевания дойдут? Он не вразумляем. В принципе.

Перед его глазами только мороженое, в его мозгах только его «хочу». Естественно, что никаких вразумлений — ататашки и за шкирку подальше от мороженого, подальше от соблазна. Естественно, что ататашками и «зашкиркой» ты его от смерти спасла, а он что-нибудь понял? Он понял, что злодейка-мама его сладкого лишила. Поймет, когда вырастет, а когда вырастет — забудет. И благодарить тебя за спасение не будет, да тебе это и не нужно. И есть уровни, которые для нас, людей, непреодолимы никогда, ни при каком взрослении. Так Им постановлено, такова Его воля. Но, вот, законы природы, их познать можно, а изменять их нельзя. Их надо принять такими, какие они есть. А есть законы надприродные, непостижимые, они видны, они чувствуемы, но к ним даже мысленно прикасаться нельзя. На них надо благоговейно взирать и благодарить за то, что они есть, что они тайна.

— Например?

— Например, тайна жизни, тайна души и разума, тайна смерти, тайна знания времен и сроков, разве можно эти тайны нам доверять, мы же сразу начнем все нам дарованное под себя переиначивать и такого напереиначим!.. Потому что мы злобны, мстительны, коварны, заносчивы, жадны и глупы. А корчим из себя, наоборот, обратное.

— Так чего ж Он нас такими создал? Какой, сам ты есть, такое обычно и создание. Разве не так?

— Нет, уважаемая интеллигенточка, по отношению к Нему — не так. Бог есть любовь, а мир во зле лежит. Вот так. Его даром, той самой волей, решили мы себе устроить такую жизнь. Вольному воля. Я не хочу такой воли. Я хочу: «Да будет воля Твоя!»

— Значит, если б сохранила ты — слава Богу, ну, а выкинула, что и произошло — тоже слава Богу?

— И только так. Слава Богу за все!

— Ну и как же Он тебя вразумил, что после второго выкидыша роптать перестала? Чудо какое явил?

— Явил.

— И что же это было?

— Прочищение мозгов и обострение чувств. Осознание своего предназначения.

— Эх… — Алешина мама разочарованно вздохнула.

Она уже было напряглась и вправду думала, что может чего чудесное услышит и коли услышала б — поверила, не похожа вроде Богомолка на завиральщицу, и на тебе, — прочищение мозгов. Стоило для этого молиться? Да еще — выкладываться? И при чем здесь Бог?

— А по-моему ты оправдываешь Его бессилие, — сказала Алешина мама. — Или… сама себя ограждаешь выдумками, оправдывая Его отсутствие.

— Нет, я прошу Его присутствия со мной, во всеоружии Своего всесилия. Ты не представляешь, как я глянула вдруг на все и на вся и главным образом на себя, какое это было воистину прочищение.

— А почему думаешь, что от Него?

— А больше не от кого, больше неоткуда. Ну откуда, скажи, у нашей сестры взяться просветлению мозгов, какие у бабы мозги? Вот тогда я поняла, какие мы действительно сосуды немощи…

— Ну, уж, извини, сосудом немощи себя не считаю, я весь дом на себе тяну, я и лошадь, я и бык, я и баба и мужик, от моего мужика проку…

— Нет, уж не извиняю, речь не о том, что ты тягловая лошадь своей семьи. В плане тягловом мужики наши обинфальтилились, обабились, так что дальше ехать некуда, это всем известно, но сосуды немощи — это мы. Если баба запивает, она спивается окончательно, до полного беспредела, до окончательного самоуничтожения, обратного хода нет. Мужик может завязать, баба — никогда. У нашей сестры все до беспредела, мы не можем ни свернуть, ни остановиться. Нету на то воли, нечем на тормоза нажать. Если баба становится преступницей, то на этом поприще любому, хоть какому разлегендарному бандиту-мужику, сто очков форы даст и все равно перегонит. Но, уж если и окопы рыть начнет, то безо всякого перекура, пока не упадет.

— Ну это-то разве немощь?

— Еще какая. Лучше с перекуром, но до конца дорыть, не упадая. Нужен нам кто, хоть перекуривая, но командовал. А иначе окоп не вдоль, а поперек линии фронта выроем. Без отдыха и перекуров. Врагу на смех и на радость. И себе на погибель. Приложив к этому максимум усердия и думая: «Ай, какие мы», — да нет, помимо думанья, по немощи… Молчи, не перебивай! Ну, вот, скажи, нормальный мужик когда пистолет возьмет, чтобы стрелять? Я имею в виду нормального! Пра-а-виль-но, если нормальный, то — никогда, уж, если возьмет, то, значит, что-то уж так приперло!.. А мы, бабы?.. Чуть что — за пистолет!..

— Ты что, мать, бредить что ли с горя начала?

Алешина мама даже съежилась на своей кровати от взгляда Богомолки.

— Какой пистолет? Ты чего?!

— А то! Ты здесь-то чего делаешь?! Ты ж уже за пистолет взялась!.. Молчи!.. Ну, вот, гляди, ну… назначил тебя Некто (ух, как прозвучало это «Некто» в нервных устах Богомолки) на работу начальником, чего от тебя подчиненные ждут? Пра-а-виль-но: доброго руководства, наставления, директив и процветания фирмы. Так?! Так!

«Бежать бы надо, да некуда», — такая мысль возникла у Алешиной мамы на это Богомолкино «так?!»

— А вместо этого, — Богомолка сошла на яростный шепот, — ты берешь в руки пистолет и начинаешь всех своих, — кому ты начальником поставлена — стрелять! А?! Представляешь их ужас и панику твоих подчиненных! Они от тебя ждут благого слова, рты раскрыли, ожидают, а вместо слова, пуля!.. в рот им! из ствола, который ты держишь, сосуд немощи!.. — Богомолка вдруг повернулась; закрыла лицо руками и заплакала. И также резко перестала:

— Прости.

— Да чего уж, — Алешина мама была просто поражена неожиданному взрыву и совершенно не понимала, о какой работе, каких подчиненных и каком пистолете речь.

Сделав проглатывающее движение и глубокий вздох, Богомолка продолжала:

— А в своих детей, скажи мне, станет какой мужик стрелять? Он стрельнет в того, кто ему мысль такую подсунет. А ты что здесь делаешь? А ты тут в сына своего пистолет наводишь. Уже навела!..

И тут Алешину мама прорвало. Она чуть приподнялась на локтях и свирепо ответила:

— А пошла-ка ты!.. Учи-тель-ница… Сама-то, хоть в мыслях, хоть раз, что, не наводила пи-сто-лет?

— Не только в мыслях и не только наводила. И стреляла. Я тогда моложе вот ее была, — Богомолка кивнула на Молчунью, — на каждой кровь. Всю Русь-матушку затопили, скоро захлебнемся, — все это Богомолка произнесла тихо, яростно, с закрытыми глазами.

И эта тихая яростность и закрытые глаза ослабили свирепость Алешиной мамы.

— Ладно, мать, чего уж… только ты чего-то мужиков уж больно выгораживаешь, твой мужик не в счет, а ты вон на молчуньиного папочку глянь, он не из пистолета, а из «катюши» полный залп сделает!.. А такие как мой, которому вообще все до лампочки!.. — губы у мамы затряслись, но она сдержалась, — что ж они нас запросто сюда провожают с улыбочкой, как мы за пистолетом против собственного ребенка идем?!

Век не забуду сценку… в 17-м роддоме, где у меня первый аборт был… стоит, нет не такой носорог, как Молчуньин папочка, и даже не такой, как мой, мой атлет по сравнению с тем, стоит эдакий худенький, очкастенький, гладенький, непьющий (по морде видно), кандидатство наук на морде написано, видно, что — подкаблучник, жена рядом, ну я мимо иду, вычистилась уже, вижу, окно открывается, девчуха оттуда высовывается, ну точно наша Молчунья, а может и моложе, вся зареванная, а этот… О, он уже не подкаблучник, он… ну, не знаю кто, ничего он вокруг себя не видит, жена рядом сжалась, и харя перекошена, очки подпрыгивают, орет:

— Не корми! Смотри, зараза!.. Не прикасайся к нему! Главное — не корми!.. Я уже договорился, здесь оставляем!..

Ну, девчуха, естественно, ревет, как три паровоза. Хотела я его долбануть по очкам, да чего уж, сама своего оставила. Только я мертвого оставила, а они живого. Нет, живого я б никогда не оставила…

— Ну и чего ты от них хочешь, от мужиков? Ну, мой в самом деле не в счет, но у них того ощущения, понимания, что нам дано, и в помине нет, неоткуда взяться, под сердцем они не носят, наши ведь с тобой соки сосет наш зачавшийся ребеночек, с нами он сращен. Не воспринимают они, когда он в брюхе у нас, как живого своего ребенка. И коли вынут его оттуда хирургическим ножом, не воспримет он этого как смерть своего ребенка. Ну, вот умрет сейчас твой малыш, не дай Бог, Алешенька, да?.. В ужасе ведь будет твой, которому все до лампочки. А ты завтра придешь сознательной убийцей, ничего ведь не ёкнет в нем. У нас должно ёкать!

А мы… ну, вот, родила ты, вспомни опять Алешеньку, принесли его… кстати, до сих пор не понимаю, почему их сразу после родов уносят, ну вот, лежит он у тебя под боком, кормить ты изготовилась, но еще не кормила! Еще через ротик свой беззубый и сосок твой изготовленный, вот сейчас он весь перейдет в тебя, тобой станет, СЫНОМ твоим станет… И в этот момент голос тебе:

«А ну, задуши его». Что бы ты сделала с тем, чей голос тебе это нашептывал? Нашептывателя б задушила! Чего же ты не сделала это семь недель назад?! А задушила, зарезала, расстреляла собственного сына?! Молчи!.. Сейчас ты тот голос, нашептывающий, слушаешь! Сейчас собираешься зарезать.

— Какой голос, мать, опять тебя понесло.

— Да не понесло, а не донесло.

— Понесло-не донесло, перескоки у тебя….

— Не у меня перескоки, а у тебя заскоки, заскок. И вот я от этого заскока была освобождена, из меня он был выдернут, как… как вот сейчас ты собираешься выдернуть из себя своего сына!.. При слове «выдернут» Богомолка сделала такие вращательно-хватательные движения своими руками, будто она действительно что-то с клацаньем хватала в воздухе и страшным усилием выдергивала это «что-то», что у Алешиной мамы опять вскинулось желание убежать, ибо и лицо при этом у Богомолки было слишком выразительным, уж таким выразительным, что от такой выразительности не то что бежать, улететь хотелось. Но ни бежать, ни лететь было некуда, да и Богомолка как быстро вскипела, так же быстро и остыла.

— И, вот, понимаешь, это ниспосланное мне обострение чувств, ну.

.. видение, чутье (и ничего объяснять не надо) себя… — Богомолка говорила задумчиво и терла себе ладонью лоб, — …в детей своих я вгляделась и вдумалась только тогда; после озарения-вразумления, дети, в общем-то хорошие, грех Бога гневить, тогда их двое было… вгляделась и поняла: я должна быть в страшном, неимоверном напряжении, чтоб эту хорошесть не преумножить даже, какой там, а просто сохранить хотя бы, особенно, когда уже у выросших детишек наших своя свобода воли уже танком прет… чую никчемность своих сил, одну Литургию пропустишь и уже начинает расшатывать детишек моих, уже в разнос идут.

— А литургия это служба что ль церковная?

— Да, это самое важное, что есть на земле.

Богомолка сказала это как бы походя, не отрывая взгляда от некоей точки перед собой, но Алешина мама почувствовала, что для Богомолки это в самом деле самое важное в жизни, то, в чем она сама — «ни ухом, ни рылом» — как интеллигентно бы заметил на этот счет Алешин папа. «Да я вообще не знала о ее существовании! Ни на одной не была, а ничего, жива… А это оказывается самым главным в жизни… Эх, чумная она все-таки, Богомолка, заверченная…». А Богомолка, не видя гримасы собеседницы, продолжала:

— …И, понимаешь, чую… да, повторяюсь, но это самое важное, что случилось со мной тогда, чую сверхнеобходимость этого сверхнапряжения для меня, только в детях моих смысл моей жизни, только для этого мне дана голова, чтобы я вот это вот сейчас поняла, и всю себя на это напряжение отдала, не только им носы вытирать, да штаны менять, это ерунда, сопливый не задохнется, мокрый не сгниет, но каждую секунду их жизни, слышишь — каждую! пока им не минуло семь лет, я должна быть с ними, каждое движение души их улавливать — направлять, каждый взглядик их контролировать, чтоб я всегда была у них перед глазами.

А коли нет меня рядом, молитва моя удесятеренная вместо меня рядом, не будет этого, вот тогда они и задохнуться и сгниют. И личный пример мой для них, чтобы примером был, чтоб подтверждал он им, что слова мои не трепотня, и свои желания, свою волю давить, если она вразрез идет — со всем тем, что я тебе наговорила, ну вот хочу я эту «Санту с Марией, Барбарой, просто Марией и всеми богатыми, которые плачут», смотреть… конечно, смотрю, ну, нравится, чтоб им всем пусто было, да не им, а мне прости, Господи… И вот ты заткни эту Марию вместе со всеми богатыми и оборотись всем, что есть в тебе, к малышу, потому что он тебя за подол дергает: «Мама, а почему все чудеса раньше были, почему их сейчас нет?.. »

А тебя в сон клонит, за день, что на работе проторчала, обрыдло все, руки от сумок из плеч вываливаются, только что еле из троллейбуса выдралась, сил нет даже промычать что-нибудь, извилины ватой забиты… Брось сумки к этой самой… Да хоть в окно! Руки обратно в плечи, выкинь, вытащи вату, чем хочешь, а очисти извилины и весь остаток вечера (ужин при этом готовь!) на вопрос его отвечай, вопрос ведь замечательный, страшненький вопрос, —

Богомолка приподнялась на локтях,

— и ответ прост, красив и огромен: есть сейчас чудеса и их не меньше, чем раньше, одно из главных чудес то, что мы вообще живы и не съели еще друг друга, в чудеса вокруг нас вглядеться надо и понять-увидеть, что это — чудеса. На этот вопрос полжизни отвечать — не ответишь… И хорошо бы, чтоб только такие вопросы и задавали наши детки и наша с тобой цель и задача, чтобы только такие вопросы они и задавали.

А вместо этого только и думаем, чтобы отправить на мультик, чтоб отстали детки от уставшей мамы, чтоб они этой жирненькой сволочью с пропеллером, Карлсоном, любовались… И будет нам с тобой потом за эти мультики, за Барбару с богатыми, за Карлсона, за все. И мало не покажется. И мало будет. И, вот, поняла я, что не выдержу этого напряжения, не услежу я за своими двумя детками, не дам им того, что с меня требуется. А как представила, что не двое их, а четверо, у-у…

Берег меня Господь и меня и моих не рожденных, выкинутых… Их к Себе забрал, а меня смирил и как в телевизоре показал, кто я есть такая, со всеми моими требованиями к Нему. А может из тех, из не рожденных моих, какие-нибудь негодяи бы выросли и я бы всю жизнь оставшуюся их негодяйство бы наблюдала… Нет не стала бы наблюдать, удавила бы раньше, или б с ума сошла в истерике… это у меня запросто… И не спрашивай, почему у других другие негодяи рождаются и живут припеваючи до самой смерти! И не припеваючи они живут, в души-то их загляни, мрак там. Да маята…

У этих ждет покаяния до смерти, а моих не рожденных забрал, да! Такова воля Его. И не хочу я ее понимать, волю Его, я принимаю ее такой, какая она есть!..

— Э, да успокойся ты, мать, ну и ладно, ну и пусть будет воля Его.

Алешина мама устало морщилась: «Она, Богомолка, не только заверченная, но и заводная».

Не понимало и не принимало сознание Алешиной мамы Богомолкиных слов о напряжении. Какое там напряженное внимание к сыну при такой собачьей беготливой жизни? Да и зачем оно, напряжение это? Да и о чем напрягаться-то? Литургия какая-то… Ну почитаешь ему раз в неделю хоть про того же Карлсона, да и мультик про него пусть смотрит, очень даже забавно.

— А чего ты так на Карлсона взъелась? — спросила равнодушно Алешина мама, устала она уже от заверченного завода Богомолки.

— Как это «чего»?!

Опять съежилась Алешина мама и решила больше вопросов вообще не задавать. А Богомолка уже не на локти опиралась, а сидела, хотя ей запрещено было.

— Как это «чего»?! Ведь геройчик эдакий миленький у-у-тю-тю, для десятков миллионов наших детей! С одобрительного согласия их матерей! Не понимаю!

— Да успокойся ты, мать.

— Я спокойна как три сфинкса!! Поганец, пакостник и предатель у наших детей маленьким геройчиком устроился! Прилетел, напакостил, разгромил квартиру, сожрал все что можно было сожрать и — когда звонок в дверь, родители пришли, ответ надо держать — смылся! Осталось за кадром, что с ним родители сделали, с тем малышом, а ты что бы сделала, когда б явилась домой с сумками своими неподъемными и такой разгром застала, а Алешенька твой тебе о каком-то Карлсоне с крыши бормочет?!

Так это только начало, прилетает, подлец, опять и с милой невинностью вопрошает: «Ну, ты чего обиделся?» А?! И наши детки эту гадину воспринимают как миленького добрячка! Что у нас предатели в героях ходят, — это уже было. Но Павлик Морозов лучше Карлсона, который живет на крыше, чтоб ему кто-нибудь пропеллер обломал!.. Павлик Морозов идеей одержим, бесовской идеей, ложной, но он думал, что идя на предательство, добро делает, как же последний хлеб у сельчан во имя мировой революции отнимает, но раз мировая революция это хорошо, то пусть сельчане с голода дохнут, но хлеб отдают. И он не прятался!

А этот? И нам все эти ящики с экранами, все эти пискляшки, все газетки талдычат: «Да-да, вот герой, его любите…» У тебя есть против них противоядие?! Что молчишь?! У меня есть, а получалось, что — нету, не было сил у меня после работы ни на что, кроме того, чтобы в плаксивых богатых упереться. И вот решила я после того, дарованного мне прозрения — все! Мое место дома! А я ведь в два раза больше моего мужика зарабатывала, вот уж действительно, — счастье мое, чудо мое…

[1]  [2]  [3]  [4]  [5]  [6]