Вы здесь

Русский Гомер

Документальный рассказ

[1]  [2]  [3] 

Памяти друга — военного журналиста, полковника Михаила Кириллина, родственника Ю. К. Авдеева (1918–1987)

Милость Божия

Юрий Константинович Авдеев«Мой путь был определён и цель ясна ещё в юности... Живопись, и только это, — единственно правильная дорога, которую я определил для себя».

Так писал в одном из писем наш герой, который мечтал о том, что станет профессиональным художником, его работы будут экспонироваться на выставках.

Родился он в 1918 году в Серпухове. Его отец был директором школы, мать работала в театре. В Серпухове окончил среднюю и художественную школы, а в Краснодаре — художественное училище. С 1940-го его картины демонстрировались на выставках в Москве.

И вот — война. Красноармеец-связист и артиллерийский разведчик в истребительном противотанковом, а затем минометном дивизионе, фронтовой художник...

В результате контузии почти потерял зрение. Похоже, что после столь тяжёлого ранения и мечтать уже ему, инвалиду первой группы, лишенному возможности на любую трудовую деятельность, не о чем.

Так случалось, увы, со многими. Но только не с ним.

Тихо Ангел пролетел. Господь оказался милосердным к нему, дав не только дело благое, нужное людям, но и другое зрение — духовное.

Чем дальше, тем больше понимаешь: именно в таком, казалось бы, совершенно безнадёжном и беспомощном состоянии он совершил свой незаметный подвиг, главный «солдатский подвиг» — возродил подмосковную чеховскую усадьбу. Благодаря этому и стал широко известен, нашего героя полюбили многие.

Однако директор Государственного музея — заповедника А.П.Чехова Мелихово Юрий Константинович Авдеев, а речь именно о нём, не считал подвигом то дело, чему посвятил почти 40 лет жизни.

Сегодня, в нынешней России, этих качеств — скромности, самоотверженности, бескорыстия — так не хватает всем нам, идущим вслед за фронтовиками. Увы...

«Грозный вид имели наши мосфильмовские гаубицы...»

В октябре 1941-го он ушёл добровольцем на фронт. Попал в 3-ю Московскую коммунистическую стрелковую дивизию, защищавшую столицу.

Из воспоминаний Юрия Константиновича:

«1941 год. Октябрь. Ленинградское шоссе, деревня Химки. Самолёты забросали Москву листовками, в которых говорилось, что фашисты войдут в Москву 10 октября. Собирается народное ополчение. Кажется, что на сегодня это последние резервы. Из общего строя отделили группу, назвали её первой батареей, выдали обмундирование и привезли на окраину Москвы, к Речному вокзалу на канале. Обмундирование — с бору по сосенке. На мне — кавалерийский казакин, буденовка времён гражданской войны. В руках — канадская винтовка. Никакие мы не красноармейцы: не умеем ни ходить, ни стрелять и пушки видим первый раз в жизни. Впрочем, те пушки, которые дали нам на батарею, получены из реквизита Мосфильма. Возможно, что мы их видели в кино. Меня зачисли во взвод управления, в связисты, и я срочно осваивал систему полевого телефона.

При каждом удобном случае командир учит нас строевой подготовке. Никто из нас кадровую не служил. Все мы люди разного возраста, и простое дело — ходить строем — не клеится. Хорошо бы ходить с песней, а мы их тоже не знаем. Да не только мы. Не было до войны маршевых песен, разве только «По долинам и по взгорьям». Младший сержант Гриша Данилочкин, бывалый солдат, запевает странную песню, с которой, наверное, ещё при Суворове ходили:

— Вы, не вейтеся, чёрные кудри,
Над моею больной головой..., —

Он запевает, а мы вторим:

— Вы, не вейтеся, чёрные кудри...

И после этой фразы непременно надо выкрикнуть:

Дунька!

Это ни к чему, но зато весело. Только в одном куплете «Дунька» звучит по делу:

Из друзей моих верных, наверно,
Уж никто не пойдёт провожать.
Только ты лишь моя дорогая — Дунька!
Слёзно будешь над гробом рыдать...

Запевал Гриша и ещё более старую песню:

Под зелёною ракитой
Солдат раненый лежал,
Он к груди своей пронзённой
Крест свой медный прижимал...

Осваивались мы быстро и недели через две походили на что-то дельное.

Ю.К. Авдеев на фронте. 1942 г.
Ю.К. Авдеев на фронте. 1942 г.

А по Ленинградскому шоссе с утра до ночи шли в Москву беженцы. Шли они с севера, от Калинина и Клина, уже занятых немцами. Везли на телегах детей и какой-то самый нужный скарб. Гнали скотину целыми стадами. Наш ездовой и повар, стоявший в самой деревне, загнал двух коров, неделю доил их и поил нас молоком.

Затем потянулись одинокие красноармейцы и небольшие группки отступающих из разных частей. На Стромынке их собирали и вновь отправляли на передовую. Везли в Москву подбитую и искалеченную технику, а из Москвы к фронту шли английские танки, полученные от союзников. Строились они для войны в Африке, в Сахаре, с вентиляцией от африканской жары, а попали на русские морозы. «БМ-7» — звали их танкисты, что означало «Братская могила на семь человек». В них было много оружия и совсем слабая броня.

Артиллерийскую канонаду стало слышно из Химок. Приближалась наша очередь, а мы ещё не умели стрелять.

Не бойтесь, ребята! — учил нас Гриша Данилочкин. В винтовке частей не больше чем у бабы. Сейчас мы быстро разберёмся...

На стрельбах моя канадская винтовка стреляла точно, но стрелять я мог только в положении лежа. Правый глаз не видел мишени, из-за этого я был годен только к нестроевой службе, а с левого плеча рука была не в силах держать винтовку на прицеле. Одним словом — «ополченец»... Зато все марки полевых телефонов я освоил досконально и азбуку Морзе принимал на слух.

На линии нашей батареи копали глубокий противотанковый ров, рядом с нами тренировались огнемётчики. Грозный вид имели наши мосфильмовские гаубицы. Эти укрепления казались мне непреодолимыми, и я в полной уверенности писал домой, что в Москву немцы не пройдут. В те дни, когда тянулись беженцы, а московские учреждения опустели и эвакуировались, наши ребята, артиллеристы, принесли в мою землянку кучу книг из брошенной библиотеки. Командир взвода приказал, чтобы я ни на минуту не отлучался от телефона и всё время держал трубку возле уха, принимая команды без зуммера. Привязывая трубку к уху, можно было читать книжки. Среди них был иллюстрированный учебник по гинекологии. Изучая по картинкам женские болезни, я со страхом смотрел на девчонок, копавших противотанковый ров. Иногда они забегали в землянку попить воды, и я боялся заговорить с ними, представляя чудища из гинекологического учебника.

Однажды вечером в конце ноября нас собрали по тревоге и построили на Ленинградском шоссе весь дивизион. Первая батарея стояла первой, но командиры посовещались и пропустили вперёд вторую батарею. Они ушли, а мы разошлись по своим землянкам. На другой день прибежал фельдшер из второй батареи и рассказал, что, не доехав до Солнечногорска, они наткнулись на немецкий десант. Наша пехота была далеко впереди, и появление десанта было неожиданным. Артиллеристы успели развернуться и дать несколько выстрелов. Они подбили три немецкие бронемашины и несколько десятков фашистов, но и сами все погибли. В живых остались только фельдшер и политрук. Я знал всех ребят, и добрые отношения связывали меня с комбатом, лейтенантом Вентскевичем. В своём альбоме я сделал за это время всего один рисунок — портрет этого лейтенанта. Теперь их никого не осталось. Так появились наши первые потери.

В декабре неожиданно мне дали отпуск на один день в Москву. Съездить к матери в Серпухов было невозможно, и я просто бродил по знакомым московским улицам. На Кузнецком мосту, совсем как в мирное время, была открыта художественная выставка «Пейзажи нашей Родины». На стенах висели маленькие идиллические пейзажи с голубыми небесами, тихими речками и полями, залитыми тёплым сияющим солнечным светом. Никакая война в эти места ещё не заглянула. Вспомнилось, что и сам я ещё в июне-июле писал то же самое, не задумываясь о том, что где-то горит земля, рушатся города, гибнут люди. Об этом нельзя писать, если сам не пережил, если жизнь воспринимается плавно, спокойно, без нерва. Вспомнилось, как Чехов писал о Левитане: «Это лучший русский пейзажист, но, представьте себе, уже нет молодости. Пишет не молодо, а бравурно... Пейзаж невозможно писать без пафоса, без восторга, а восторг невозможен, если человек обожрался. Если бы я был художником-пейзажистом, то вёл бы жизнь почти аскетическую». Эти слова я вспоминал и потом, когда на выставке увидел портрет Алексея Толстого, написанный Кончаловским в 1942 году. Толстая масляная физиономия за столом, заваленном окороками. Дата — 1942 год — звучала кощунственно. Какая уж тут аскетическая жизнь, да ещё в пору, когда люди умирали с голоду.

Впрочем, тогда, на Кузнецком мосту, я запомнил два пейзажа Ясной Поляны, написанные незнакомым мне художником Шолоховым. Мрачные, чёрные, написанные с нервом, они передавали время и заставляли думать о том, что знаменитая усадьба находится в оккупации. Посещение выставки разбудило во мне желание писать, и я купил там же в магазине альбом и акварельные краски, надеясь, что они пригодятся мне в новой военной службе/.../».

На Северо-Западном фронте

Когда враг был отброшен от Москвы, их воинскую часть реорганизовали в кадровую 130-ю стрелковую дивизию и направили на Северо-Западный фронт.

Из воспоминаний Юрия Константиновича:

«/.../ Дивизию переводили на Северо-Западный фронт и, доехав до Осташкова, мы шли пешком по направлению к Старой Руссе. За прошедшие месяцы мы закалились, могли спать где угодно — в самых неподходящих условиях. В этом первом походе, когда останавливались в уцелевших крестьянских избах, я сразу забивался под стол: в единственное место, где можно было спокойно провести ночь. Проходили мы за день в полной выкладке не меньше двадцати вёрст. Питание на нашем фронте ухудшалось с каждым днём, и при большой физической нагрузке нам приходилось нелегко. Гриша Данилочкин наставлял нас:

Помните три солдатских заповеди. Первая — не отставай от кухни, вторая — не попадайся на глаза начальству, третья — при неясной обстановке ложись спать...

Переход закончился 22 февраля в деревне Липье. Назавтра, в день Красной Армии, вступали в бой. Впервые, с того дня, как вышли из Москвы, помылись в деревенской бане. Оделись чисто, выдали новое бельё. Кто-то буркнул про себя — «смертное». Это было очень похоже на правду. Не было ни малейшей уверенности в завтрашнем дне. Была отрешённость. Все молчали. Каждый думал о своём. Я прощался с прошлым. Позади школа, художественное училище, планы, надежды, розовый туман. Ещё не было любимой девушки, не успел... Впереди страшная реальность, встреча с глазу на глаз со смертью. Спасти от неё мог только счастливый билет в лотерее, где выигрывает один номер на тысячу. В деревне оставил всё лишнее, краски, альбом и сапоги. Зачем тащить, если в пути иголка — пуд весит...

Вышли на рассвете. Первая неожиданность — вдоль дороги стоят в снегу голые человеческие фигуры. Кто они? Говорят, что это убитые немцы, а потому успели их раздеть. Затем — силуэт большого села со следами затухающего пожара. А перед селом, уткнувшись носами в снег, лежат пехотинцы в новеньких шинелях с вещмешками за спиной. Они не дошли до села, и война для них закончилась.

Пехотинцы взяли село. На улицах везде лежали трупы немцев. Некоторых немцев смерть настигла, когда они, не успев одеться и натянуть штаны, выходили на улицу. У обгоревшей колокольни трупы прикованы к пулемёту. Это наши штрафники. Местные жители прятались в домах. Мы остановились в центре села, на развилке дороги. На другом краю — стрельба, оттуда бьют по селу пушки. Совсем рядом со мной снаряд попал в избу, и передняя стена вывалилась, обнаружив совсем невредимых хозяев дома. В другой избе, большой и крепко срубленной, лежат убитые старик и старуха.

Время остановилось, неизвестно, проходят ли минуты или часы, пока мы ждём команду. У нас уже есть потери. Убиты и лошади. Зимний день короток, и мы в сумерках начинаем вновь двигаться.

/.../ Батарее нужно развернуться в лесу, а нам, двум связистам, наладить связь от батареи до ближайшей избы, где расположился штаб. С катушкой еду на лыжах от избы под горку к лесу. Кто-то кричит в след:

Куда тебя понесло? Там минное поле!

Но я проскочил. В след за мной отправился миномётчик. Ему оторвало ступню, и он был отправлен в санбат. Парень был из здешних краёв. Однажды я составлял список миномётного расчёта, и он по всем правилам армейской дисциплины откозырял:

Товарищ помощник писаря, разрешите обратиться!

Это присвоенное мне звание насмешило и запомнилось.

Впервые мы ночевали на снегу в тридцатиградусный мороз, нарубили под себя еловый лапник...».

Новая «боевая» задача — рисовать портреты героев

Их 130-я стрелковая дивизия освобождала Новгородскую и Ленинградскую области, Прибалтику. Авдеев сначала был связистом, а потом артиллерийским разведчиком в истребительном противотанковом, а затем минометном дивизионе. Награждён солдатской медалью «За отвагу». Её он очень ценил.

Когда выдавалась свободная минута, Авдеев рисовал.

Из воспоминаний Юрия Константиновича:

«...когда я услышал свою фамилию в невнятном разговоре на линии штабного телефона, то первой мыслью было — это не к добру.

Скоро в трубке послышался строгий голос комбата:

Красноармейца Авдеева вызывают в политотдел дивизии.

За что? — спросил я, не скрывая тревоги.

Там скажут, — с ехидством прозвучал ответ.

...Этот хмурый сентябрьский день был необычайно трудным.

На рассвете нас послали перетаскивать мины. С ними нужно было идти по колено в болотной жиже несколько верст. Тащили по две, по пуду в каждой. А сам я весил тогда не два, но и не три пуда — 44 килограмма.

Потом отчаянная перестрелка. Я принимал по телефону команды с НП и передавал их командирам орудий. В горячке боя закопченные и оглохшие минометчики не сразу поняли, что немцы их засекли и тоже стали обстреливать. Одним ближним разрывом был убит заряжающий Васильев и контужен мой напарник связист Евставьев. Он ходил ошалелый, пытался что-то объяснять, но не мог, и лицо его становилось виноватым. В этот момент я и получил непонятный приказ явиться в политотдел...

Товарищ старший... батальонный комиссар! Красноармееец

Авдеев явился... по вашему вызову, — доложил я, запинаясь, когда еле разглядел в полутьме землянки одутловатое лицо человека и три его шпалы в петлицах.

Он кивком показал на табуретку у стола, порылся в бумагах и

положил передо мной две открытки.

Это Вы рисовали?

На столе лежали мои рисунки.

...Всем нам как-то выдавали подарки, присланные москвичами.

В стандартных посылках каждому приходилось по чекушке водки, флакону одеколона, по носовому платку, катушке ниток с иголкой, по карандашу и десятку почтовых открыток, которым я был рад особенно...

Зимой сорок второго, в день Красной армии, перед первым

своим боем я никак не рассчитывал протянуть до осени. Поэтому, помывшись в какой-то деревенской баньке, я оставил там и краски, и альбом, и даже сапоги, чтобы не тащить ничего лишнего на тот свет. И на следующий день убедился, что поступил правильно, когда на окраине деревни, взятой нами, увидел уткнувшихся в снег лицом ребят в новеньких шинелях, с сидорами за спиной...

Получив открытки из плотной, чуть желтоватой бумаги, я

снова до боли захотел рисовать...

Да, это я наших ребят рисовал. Просили, чтобы домой

послать, вместо фотографии, — ответил я комиссару.

Ну вот, мы решили использовать вас для рисования

портретов отличившихся бойцов и командиров.

...До войны по окончании художественного училища я много

работал в жанре портрета, ставя перед собой чисто живописные задачи. А здесь я рисовал разведчицу Соню Кулешову, притащившую в мешке через линию фронта здоровенного немца, нужного командованию языка. Рисовал минометчицу Лизу Валяеву, спайпера Машу Поливанову, вскоре посмертно ставшую Героем Советского Союза. Но портреты не удовлетворяли меня, потому что за стандартной гимнастеркой и пилоткой, при мимолетной встрече за час я не успевал приглядеться к натуре, понять ее. Первое время я, наверное, не отличался от парикмахера, добросовестно выполнявшего свои обязанности.

Однажды, когда я «остриг» очередную партию героев дня и

собирался идти на свою базу, меня задержали у штабной землянки. Комиссар порка пригласил к себе, угостил блинами, а потом попросил:

Нарисуйте нас с командиром. А то фотографию некому

сделать...

/.../ С этих пор исчезла скованность, и даже рисунки стали получаться лучше. Приветливого комиссара полка я рисовал несколько раз. Портреты получались похожими, но не было в них изюминки. Он напоминал шолоховского Григория Мелехова — стройный, подтянутый, с кудрявым чубом, орлиным носом, словом, внешность, вполне соответствующая облику героя.

Бывало так: человек отличился в бою, я по свежим впечатлениям рисую его портрет, а у него лицо бухгалтера из заготконторы. Да и мои возможности художника, только что со студенческой скамьи, были невелики. Мне хотелось изобразить настоящего героя войны, влюбившись в него, нарисовать так, чтобы на бумаге чувствовалось мое, совсем неравнодушное отношение.

Однажды я мимоходом заглянул в политчасть полка. Комиссар был свободен, сидел в хорошем настроении, блиндаж был залит ярким радостным светом.... Я попросил комиссара попозировать. Наконец, и для меня пришла минута удачи, которую называют громким слово «вдохновение».

Когда портрет был закончен, изумленный комиссар бережно взял рисунок и побежал показывать его своим друзьям:

Смотрите, как получилось!..

А через полчаса комиссара не стало. Шальной снаряд угодил в него прямым попаданием. Что-то мистическое было в моей творческой удаче. Гибель комиссара совпала с началом немецкого наступления.

Делать рисунки в стрелковых полках становилось всё труднее. Как-то раз во время сеанса мы попали под обстрел и едва успели спрыгнуть в окоп, оставив наверху шинель и планшет. Когда стрельба утихла, оказалось, что планшет с рисунками был весь в дырках, а шинель изорвана в клочья...

В политотделе, посмотрев на мой «живописный» вид, сказали:

Отправляйтесь в артполк. Там, должно быть, потише...

Артиллеристы меня встретили радушно, устроили в пустом

блиндаже и обещали с утра организовать работу. Но утром оказалось, что я совсем один в лесу. Не было ни людей, ни орудий, ни указателей. За ночь артполк куда-то ушёл, а обо мне забыли.

Лес был глухим, дорожные колеи незнакомыми. Я брёл, куда глаза глядят, пока не встретил трёх связистов, тащивших рации. Подозрительно оглядев меня, они проверили документы. Потом лаконично сообщили, что немцы прорвали линию фронта, и дивизия, чтобы не попасть в окружение, отошла на новые рубежи. Нам пробраться к своим можно лишь по обрывистому берегу Ловати. День и ночь мы шли, ползли, карабкались по кустам, переходили вброд притоки реки. В одном месте Ловать делала крутой поворот, и перед нами расстилался широкий луг. Перебегали поодиночке. Круживший в небе «Мессершмидт» гонялся за каждым из нас и бросал, не жалея, по несколько бомб. Наша группа распалась, и дальше пришлось добираться одному.

К счастью, скоро встретились старые знакомые из противотанкового дивизиона, накормили, обогрели меня, объяснили обстановку.

Я и раньше любил заглядывать к ним. В этой части в сорок первом году для меня началась война под Москвой. И недавно, накануне немецкого прорыва, я ночевал у них.

/.../ Все дороги, переправы были забиты искореженными повозками и орудиями, трупами людей и лошадей.

Опустел и штаб дивизии. Начальник политотдела лежал в медсанбате, и мне посоветовали идти к нему, во второй эшелон. Он, кажется, даже обрадовался моему появлению — за короткое время он привязался ко мне, уже не отдавал приказы, а обсуждал мои творческие замыслы, высоко ценя удачи. Зная это, политрук Малинин вынес из окружения мои рисунки вместе с партийными документами.

Поработайте пока здесь, во втором эшелоне, — сказал начальник политотдела, — идите в клуб, к музыкантам...

Целый год я пробыл на передовой и ни разу не слышал звука оркестра, даже не знал о его существовании.

По штатному расписанию дивизии полагается духовой оркестр в двенадцать человек, но редко уважающая себя часть ограничивалась этим количеством. Наш оркестр был вдвое больше положенного. Были здесь и скрипачи, и саксофонисты, и не какие-нибудь, а из оркестра Большого театра, из Радиокомитета, из джаза Утесова. Капельмейстером был известный еще до войны Виктор Николаевич Кнушевицкий.

По утрам, после завтрака Кнушевицкий собирал свою команду в каком-нибудь заброшенном сарае, и начиналось священнодействие. Из сарая доносилось кваканье, уханье — как из сказочного болота, их перекрывали протяжные трубные звуки, то высокие, то низкие, передразнивающие друг друга. Затем звуки сливались, становились стройнее и превращались в бетховенского Эгмонта. Внезапно они обрывались, а после недолгой паузы возникали снова, с большой уверенностью и стройностью.

Но бывало это не часто. На войне все музы могли жить по совместительству. Один музыкант был шофером и водил киномашину, другой был парикмахером, третий чинил часы, четвертый плясал в агитбригаде. При необходимости все работали на погрузке снарядов, но, главное, во время наступления — в медсанбате. Санитары из них получались первоклассные. Они помогали врачам при операциях, таскали раненых, делали перевязки.

/.../ Фактически во втором эшелоне музыканты были единственным регулярным воинским подразделением. Медсанбат почти целиком состоял из женщин, авторота всегда в разъездах, почта и хлебопекарня слишком малы. Поэтому иногда совсем не воинственным музыкантам приходилось отражать внезапные проникновения немцев в тыл дивизии.

Как-то второй эшелон тянулся по лесной просеке за продвигающимися вперед частями. А невдалеке, по параллельным просекам, двигались немцы. Заметив отставших благодушных тыловиков, немцы с воздуха стали бомбить их, а на земле завязалась перестрелка. Только расторопность и смелость музыкантов и агитбригады спасли дивизию от большой беды».

[1]  [2]  [3]