Вы здесь

Русский Гомер

Документальный рассказ

[1]  [2]  [3] 

Дивизионный клуб, где служил Ю.К. Авдеев
Дивизионный клуб, где служил Ю.К. Авдеев

Ежедневно Авдеев рисовал по нескольку портретов бойцов. Рисовал на обрывках бумаги, на тряпках. Краски, которые мать однажды чудом смогла прислать ему, разводил керосином. Иногда ему удавалось находить время, чтобы писать этюды.

Среди писем с фронта сохранилось и его удостоверение:

«Выдано настоящее гвардии сержанту товарищу Авдееву Георгию Константиновичу в том, что он в настоящее время работает художником при клубе 53 Гвардейской Краснознаменной Стрелковой Дивизии. Товарищу Авдееву разрешается производить зарисовки с натуры во фронтовой полосе. Действительно по 31 декабря 1943 года. Начальник клуба 53 ГКСД Гвардии старший лейтенант М. Алексеева».

Из воспоминаний Юрия Константиновича:

«...Я ходил по полкам, занимаясь своим делом, и в клубе бывал не часто. Если случалось застревать, то меня по самую завязку загружали, может быть, очень нужной, но непривычной работой. Срочное задание — в одну ночь изготовить флаги с надписями «За Родину», «За Сталина», «Вперед на Запад», и сделать это нужно при полном отсутствии красной материи и каких-либо красок. Приходилось изобретать покраску медсанбатовской простыни красным стрептоцидом, а надписи делать зубным порошком на каком-то медицинском клее. Расписывал фургон киномашины, ширму для агитбригады, красил грузовик или писал очередной портрет Сталина /.../. Помня, как меня забыли при отступлении, я старался на марше непременно быть со своим клубом.

Дороги Северо-Западного фронта прокладывались в лесах по непроходимым болотам. Делались они из бревенчатого наката, и в лучшем случае на накат клались еще два ряда досок для проезда автомашин. На перекрестках стояли столбы, на которые прибивались многочисленные стрелки. Стрелки указывали путь к Нестеренко, Пономареву, Чернусскому или к кому другому, фамилию которого знали только свои бойцы. Потом стали прибивать указатели «До Риги — 400 км», «До Мемеля — 600 км», «До Берлина...».

На пригорках и в сухих местах когда-то стояли деревни. Еще в древней Руси располагались здесь вотчины Великого Новгорода. Ни тевтонские рыцари-завоеватели, ни татаро-монгольские набеги не доходили сюда. И стояли деревни много веков нерушимо, защищенные со всех сторон болотами и лесами. А теперь на месте этих деревень остались только дорожные знаки с названием, которое определялось по карте. Разве что когда-нибудь археологи определят признаки былой жизни, но сейчас везде, где проходила линия фронта, была пустыня. Только таблички с надписью: «Веревкино», «Козлово», «Сутоки», «Медведево», «Пинаевы Горки», — и никаких следов строений, ни печей, ни фундаментов, ни жителей. Деревни остались лишь в названиях на старых топографических картах. Было ясно — их некому восстанавливать.

На поле у бывшей деревни Веревкино стояли сорок восемь разбитых танков, и все поле было усеяно трупами. Чтобы поставить там пушки нашей противотанковой батареи, нужно было сначала стащить трупы в воронки. Кто-то сказал, что здесь погибла целая дивизия, переброшенная со Сталинградского фронта...

Стоят после войны памятники воинам-победителям, но нет памятника солдатам, погибшим ни за понюшку табаку, никто не вспомнит мирных жителей, удобривших кровью родную землю...

Всю жизнь не стирается в памяти, проходит во сне страшным кошмаром первый для меня бой за село Новая Русса. Потом все ощущения притупились, глаза привыкли к трупам, слух — к разрывам снарядов, в сознании главным стало представление о неизбежности. Друзья нарекли меня «Факиром» за мое равнодушие к фронтовым опасностям. Но и теперь еще, много лет спустя, стоит в глазах трагическая картина первого боя: на окраине села лежит убитая девушка, мы проходим мимо, освещая фонариком ее застывшее, строгое лицо. Позади, на дороге, сотни, может быть, тысячи убитых, но в память врезалась только эта девушка, только она, как символ величайшей жестокости войны.

Летом сорок третьего года, когда мы вернулись в места первых боев на отдых, мне довелось делать памятник на могиле этой девушки. Ее звали Анна Жидкова, была она кандидатом исторических наук.

...Землянки в валдайских болотах нельзя было копать, скорее они напоминали сараи с плоской крышей. Делали их на склоне оврагов, чтобы одна сторона была в земле, и по привычке звали такие убежища все-таки землянками.

Жизнь была суровой. Вши заедали нас. Они появились после первых боев. На батарее мы раздевались донага и складывали одежду в большой котел, заливали его водой и кипятили на костре, пока сварившиеся насекомые не всплывали толстым слоем белой кашицы. Но на другой день вши появлялись в прежнем количестве. Стали устраивать жарилки: в маленькой землянке вешали белье и докрасна топили печку. Распаренные вши лопались от жары, но все-таки не пропадали. Когда во втором эшелоне поставили специальный автобус баню, мы стали мыться регулярно, но и тогда почесывались. Ночью я вставал, снимал рубаху и гладил ее о раскаленную печь. После такой процедуры несколько часов можно было поспать спокойно. Не брал проклятых «бемолей» (так называли вшей музыканты) даже прославленный дуст. А пропали они так же внезапно, как и появились. Когда после долгой, изнурительной обороны дивизия перешла в успешное и быстрое наступление. Недаром солдаты говорили: «Вши появляются от забот и огорчений».

В ноябрьскую стынь 43-го года дивизия двигалась в лесах около Старой Руссы, вдоль берегов Ловати. На ночлег облюбовали себе одну большую землянку с длинными нарами из нетёсаных жердей, покрытых лапником. Места хватило всем: лежали вместе, тесно прижавшись друг к другу. Засветло сумели поставить железную печурку, и вскоре прорези в печной дверце замигали веселыми огоньками, а железные стенки покраснели, и стали пригревать солдатские сапоги...

Неожиданно из самого дальнего угла донесся голос Пети Петрова. Это был скромный альтист, никогда не встревавший в споры. Мастеровой парень, он все свободное время занимался починкой музыкальных инструментов.

Ох, летят утки, — запел Петя, —

Летят утки, — подхватили соседи, —

И два гуся!

Кого люблю, кого люблю, — загремело в землянке, -

Не дождуся...

Перед наступлением к нам прислали нового командира дивизии, генерала, участника гражданской войны. Разрабатывая план операции, он решил блеснуть — применить психическую атаку. Впереди пехоты должны были идти музыканты парадным строем и играть воодушевляющий марш.

В условиях валдайских лесных болот, да еще в местах, где немцы более двух лет строили укрепления, план генерала не мог увенчаться успехом. Мне пришлось потом познакомиться с немецкой линией обороны. Это был многокилометровый крепостной вал. Две бревенчатых стены в пять метров высотой и в метре друг от друга были заполнены землёй. Перед валом метров триста были заминированы. Между обгорелыми стволами деревьев, на которых осколками снарядов были сбиты все суки и верхушки, стояли сгоревшие танки, навечно остались лежать шедшие в наступление солдаты.

Нет, там нужны были не музыканты, а танки, авиация и артиллерия. Начальник политотдела отстоял музыкантов, но с тех пор начался у него конфликт с комдивом. Вскоре начальника политотдела отозвали в Москву.

Мой непосредственный командир, начальница клуба, при знакомстве с генералом предложила, чтобы дивизионный художник нарисовал его портрет для будущего музея боевого пути дивизии.

А какое звание у художника, — поинтересовался генерал.

Сержант...

Сами понимаете, не могу же я сидеть и позировать перед сержантом...

Перед наступлением пришло указание отчислить сержанта Авдеева для прохождения дальнейшей службы в истребительном противотанковом дивизионе.

Через месяц, в госпитале, в глубоком тылу, совсем ослепший, я получал много писем почти от всех музыкантов. Каждый по-своему старался поддержать...

Война продолжалась. Жизнь шла своим чередом...».

«...донести свой крест до конца»

Когда читаешь воспоминания и фронтовые письма Юрия Константиновича, то поражаешься тому, как они отличаются от того стереотипа, который сложился под влиянием книг и фильмов о Великой Отечественной. Во взгляде Авдеева на войну нет ничего героического.

... Адресат его писем — мать Мария Ивановна Авдеева. В начале войны она осталась одна в прифронтовом Серпухове, под ежедневной бомбёжкой — без мужа и трёх взрослых сыновей. Один из них Владимир погиб в первые месяцы войны.

Мария Ивановна не смогла сохранить письма сына Юрия с передовой. Те, что остались, рассказывают о следующем этапе его военной биографии, когда Авдеев был направлен командованием в дивизионный клуб. Вот несколько отрывков из писем Юрия Константиновича к матери:

17. 12. 42. «/.../ Дал я вам неудачный адрес, в то место, где бываю довольно редко. И вот не был месяц, а тут за это время целая куча писем накопилась. Посылка тоже пришла очень давно, но я её еще не получил, вышло так, что пришел сюда за ней, а ее только что переслали мне туда, где я был; так что я теперь ее получу не раньше, чем дней через десять, как раз к новому году. За посылку большое спасибо, чтобы там ни было — все это дорого, потому что это из дома. Память о доме, — о нем мы вспоминаем каждый день. Но вообще вы насчет этого не беспокойтесь. Мне сейчас ничего не нужно. Но вот, если вы сможете устроить посылку из моих материалов, то сделайте это, пожалуйста, и поскорей, потому что посылки будут принимать, кажется, только до нового года.

Посмотрите там кисти, особенно акварельные, мягкие, круглые и плоские, и несколько щетинных, мелких и средних. Это мне очень нужно, а их достать невозможно здесь. Очень нужны акварельные кисти, но их, кажется, у меня дома не было. Если там где-нибудь найдется, клей столярный или казеиновый. Такие вещи мне нужны в первую очередь. А там, если <зачеркнуто> успеете, то положите из масляных красок — белила, яркие желтые — кадмий, хром, стронциановая, охра, сиена натуральная. Что-нибудь из зеленых, красных и ультрамарин. Также альбом мой, там, кажется, только один с желтой бумагой, и если найдутся, то кусочки грунтованного холста и картона, хоть маленькие, даже записанные старые, все равно.

Я вообще живу хорошо, пользуюсь авторитетом у начальства, но если у меня будет материал, то можно будет развернуться и показать, на что способен. Тогда авторитет еще больше увеличится /.../.

Можешь поздравить. Я теперь гвардеец, звание нам присвоили 9 декабря в центральных газетах. Подал я в партию. Неудобно работать в политотделе и быть беспартийным. После чуть ли не целого года на передовой, мне сейчас о большем и мечтать нечего. Еще летом был представлен к награде, но потом мы перешли на другой участок фронта, и так это дело затерялось. Но об этом тужить нечего. Лучшая награда это принести домой свою голову целой /.../».

29. 5. 43. «/.../ Посылаю сейчас тебе свою фотографию последнюю и статью обо мне/.../».

8.7.43. « /.../Можешь меня поздравить. Получил правительственную награду — медаль за «Отвагу». От вас я очень давно не получал писем, стал беспокоиться /.../».

5.10. 43. «/.../ Ты просишь меня писать подробней. Но что? Ведь день изо дня — одно и то же.

...Ездить я люблю. Сколько впечатлений получаешь на дорогах, особенно сейчас, на фронтовых дорогах — «на дорогах войны»!

Один мой альбомчик — дневник в рисунках — я так и назвал. Машина идет по ровному, бревенчатому настилу. В этих местах грунтовых дорог нет — кругом непроходимые болота. Вся дорога — гигантский мост. Кругом избитый, поломанный, пораненный осколками лес. Сворачиваем на настоящую довоенную булыжную дорогу. По этой дороге вообще машины не ездят. Она не так давно отбита у немцев, и сейчас они находятся неподалеку. Дорога простреливается. Мы едем лишь потому, что у нас всего три машины, едем в виде разведки, а этой дорогой мы проедем вдвое ближе. Основные колонны идут обходом. Воронки кругом, и вдоль шоссе, и на шоссе. Посреди дороги дзоты, их трудно объезжать тяжелогруженым машинам, да ещё с прицепленными пушками. Кругом следы недавних боев, подбитые и сгоревшие танки. Наших больше. Лес настолько сильно иссечен, что деревья стоят как телеграфные столбы, одни совершенно голые стволы. Подъезжаем к мосту. Здесь схватка была особенно жаркой. Один наш танк пересек реку, взобрался на берег и уперся в дзот, и, наверное, подорвался. Дальше дорога уже совершенно заросла, по ней уже совсем не ездят. Здесь немец от нее не больше, чем в1,5 км. Кругом мелкий кустарник, вдали лес, там — немцы. С дороги свернуть нельзя ни на шаг — там минные поля. Машина рвет так, что вода кипит в радиаторе. Проехали. Начались неполадки — то пушка отвязалась, то машина ерундит. Добрались к вечеру. Когда-то тут был крупный населенный пункт, сейчас от него нет и следа. Лишь голые, обгоревшие деревья, усаженные вдоль дороги аллеей, говорят о том, что здесь было село. Останавливаемся в лесу. Здесь до нас стояла часть, с которой мы обменялись местами. Они здесь отдыхали, но солдатский отдых, это отдых от пуль и снарядов, а в остальном это усиленная, напряжённая работа. Видно, что люди поработали здорово. В лесу — целый городок. Везде, тут и там в кустах, прячутся маленькие домики. Мы их занимаем. Устраиваться будем, когда придет основная колонна — завтра, после завтрака. А пока закутываемся в шинели, забираемся в палатку, сумку под голову и спать. День кончился. А завтра? Завтра немного иначе, но в основном — то же, война, жизнь солдатская. Все в руках судьбы. Как она повернет, предугадать нельзя/.../».

2/ XI — 43. «/.../ Наконец удалось выполнить твоё желание, сфотографировался, и получил —очень жаль, что только единственную фотографию, которую и посылаю тебе. Распоряжайся ей на своё усмотрение, хочешь — оставь себе или в музей. Эта фотография в известной степени польстила мне, ибо вид я имею более ободранный.

Сейчас я опять пока в клубе, но временно. Делаю всякое оформление. Праздник, да ещё бестолковщина создают массу работы. Вчера, например, приказали все оформление из офицерского клуба снять. А ночь темная, за два шага даже силуэта не видно. Кое-как добрели до него с керосиновым фонарём, сняли. На обратном пути фонарь потух. Насилу дошли по колено в грязи. Но раз сняли, то, мы думали, что, наверное, снова переезд. Поэтому утром собрались идти на бывшую немецкую оборону этюды писать. Я уже написал там несколько этюдов — характернейший пейзаж фронта. А утром приказ: повесить всё снова. Весь день был занят этим. А работы и кроме этого масса. Погода же так и тянет к краскам. Прекраснейшая осень, даже здесь на севере и то вторично набухли почки. Всё покрыто легким туманом и лишь последние чёрные листья траурным знаменем развиваются по ветру. Никогда раньше мне не приходилось писать осень в полной мере, а сейчас она настолько отвечает моему настроению, что больно терпеть без пользы даже один день. Но, впрочем, это уже область искусства /.../».

4. 11. 43. «/.../ Послал тебе вчера письмо и фотографию, а сегодня получил от тебя. И ещё раз прошу тебя — не беспокойся, не трать нервов. Ведь этим ничему не поможешь, а в известной степени твои страхи напрасны. Если ты будешь так реагировать на письма, то придётся и мне писать так же, как отец:

«Жив, здоров, Иван Козлов».

То, что тебе рассказывал Трофим, правда, но это прошедшее, пережитое, и сейчас всё уже по-другому. 42-ой год и 43 — две вещи разные. Приходится, конечно, всего хлебнуть, но уже не в такой степени. Условия стали несравненно лучше, и если мы в прошлом году считали свой фронт паршивым, то сейчас наоборот: для нас будет хуже, если попадём на другой. Да и за 2 года здесь уже все места сроднились. Несмотря на тяжёлый груз пережитого, я, пожалуй, чувствовал бы себя обездоленным, если бы пришлось пройти мимо этого. Война отняла у меня много, но много и дала. Она помогла мне понять себя, установить миросозерцание, очистила душу от всякой накипи, заставила понять в жизни главное. Она обогатила меня как художника /.../».

5.11.43. «/.../ Какие огромные средства вкладываются в войну. И что? Сейчас у нас успех только потому, что страна сказочно богата. И как противоположность — в столь богатой стране — народ всегда был нищий /.../».

22.1.44. «/.../ Когда же это все кончится? Действительно большая сила нужна, чтобы донести свой крест до конца. Крепись! — говорю я себе/.../».

6. 2. 44. «/.../ Сегодня наш фотограф поехал в Москву. Я передал с ним свои этюды, он должен их передать жене Петра Ивановича. Жалею, что очень спешил, не успел написать никакого объяснения к этюдам, как хотел раньше/.../».

16. 3. 44. «/.../ Пока остановились, и стоим на том же месте, где писал последнее письмо, недалеко <зачеркнуто цензором>. Но со дня на день начнутся опять бои и, конечно, опять предстоит движение. Опять в дни перерыва между боями занимался портретами. В такие дни всегда весь наш клуб работает, несмотря ни на какую обстановку. А обстановка для нас в последнее время была тревожная. <...> Наша часть единственная, имеющая такой коллектив. Сегодня, например, давали ребята концерт — большой успех и благодарность от генерала всему составу. А я с Петром Ивановичем тоже составная часть их программы, — наши декорации и портреты героев, с которыми они выступают в литмонтаже. <...> О творческой работе, конечно, думать не приходится. Все время радуюсь, что хоть те этюды отослал, а то бы здесь пропали. Кстати о них. Повез их наш фотограф — Семен Кириллович Галадж. Но у него было столько поручений, что к жене Петра Ив<ановича> он их снести не успел, и они остались на квартире у его матери. Живет она в Москве, Софийская набережная, д. 28, кв. 9. (вход со двора, направо), но для того, чтобы застать ее, надо прежде договориться по телефону К-4-30-30, доб. финотдел. Спросить Галадж Марию Артемьевну.

/.../ сейчас, несмотря на блестящие успехи, на материальное благосостояние армии, прекрасное питание и пр., все просыпаются и ложатся с одним вопросом, — когда же? Всякой веревочке конец бывает, а эта, сделавшись петлей для миллионов людей, всё ещё тянется /.../».

4. 4. 44. «/.../ Работы столько, что и спать некогда. Начались действия, а в такое время мы все работаем санитарами в санбате. Работаем почти по 20 часов в сутки, придешь оттуда, не успеешь сесть, как заснул. Да и сон-то удивительно крепкий — что там пословица: «хоть из пушки стреляй». Такие выстрелы меня вообще не будят, а тут недавно где-то рядом разорвался снаряд очень сильный, даже в землянках все попадало и стекла вылетели, все проснулись, и лишь я один спал сном праведника. Обстановка тяжелая, но пока все благополучно. Может быть, дай Бог, скоро из этой каши выберемся и вздохнем спокойней. От судьбы не уйдёшь, и живи так, как судьба распорядится. Пока она меня не подводила/.../».

14. 4. 44. «/.../ Нам дан буквально приказ — участвовать на выставке художников-фронтовиков в Ленинграде. Некоторые из отосланных этюдов могли бы с успехом быть использованы, но, может быть, лучше, что их нет, это дает толчок извне к творческой работе. <...> Живу не плохо, хоть в паршивом, но доме, и даже давно забытая роскошь — подушка — под головами имеется. Удивительна сила привычек. Привык вместо подушки класть шапку под голову, и сейчас даже на подушке без шапки спать неудобно/.../».

18. 4. 44. «/.../ Ты меня очень обеспокоила своим предложением выставки. Этюды эти — материал для будущих работ, как самостоятельные единицы из них могут фигурировать только два-три. А потом, что они могут представлять без моей личной обработки, — ведь даже и названия им дать без меня правильно никто не сможет/.../».

22. 4. 44. «/.../ Я сделал эскиз картины «Возвращение» — солдат вернулся с фронта домой, и не нашел ничего. Разрушен дом, ни семьи, ни друзей, и стоит он на фоне безотрадного пейзажа, у черной, как могила, ямы на месте бывшего дома. Впечатлений для этого больше чем достаточно, и зрительных, и внутренних. Каждый из нас похоронил в какой-то могиле часть своего прошлого, и пока еще надеяться не на что. Выхода еще нет, и хотя показался на горизонте лоскуток светлой зари, но тучи еще не очистили небо. <...>

В доме обстановка для работы мало подходящая, у хозяев большая семья, куча детей, весь день крик, плач, суета. Нравы здесь достойны удивления, страшно режет уши мат, принятый за обычное в домашнем обиходе, ругаются и мужчины, и женщины, не считаясь ни с посторонними, ни с детьми. Но в то же время, несмотря на всю свою бедность, они гостеприимны, и в материальном отношении живем мы неплохо, впервые за три года хоть пожили в человеческих условиях/.../».

25. 4. 44. «/.../ Отвечаю на твои доводы в пользу выставки. Все это совпало для меня с моментом душевного разлада, когда я, как никогда, переосмысливаю все — в том числе, и себя. Для того, чтобы видеть изображение, нужно расстояние. Поэтому я уверен в том, что моему поколению не суждено создать «Войны и мира». Этот Толстой еще не родился... Мое поколение подобно ущербной луне/.../».

В Михайловском, у Пушкина

В июле 1944-го Юрий Константинович с горечью увидел, как фашисты испоганили заповедник Александра Сергеевича Пушкина в Михайловском.

...Пушкинский край был захвачен врагом в июле сорок первого. В начале войны, отступая к Новоржеву, наши части оставили Пушкинские горы без боя, чтобы не нанести урона заповеднику. Там не оставалось ни вооружённых сил, ни военных сооружений.

Однако фашисты бомбили заповедник. Были сброшены бомбы и на Святогорский монастырь. Одна легла неподалёку от пушкинского надгробия, оставив глубокую воронку. Несомненно, целили в могилу поэта.

В музее-усадьбе Пушкина поселился карательный отряд. Немцы варварски уничтожали величайшие ценности. Библиотека поэта служила карателям для растопки печей. В Германию были вывезены мебель и картины, другие экспонаты.

В феврале сорок четвёртого с территории Пушкинского заповедника, превращённой немецкой армией в укреплённый район, были выселены практически все русские. Михайловское немцы превратили в минное поле. В окнах дома великого поэта торчали пулемёты.

Во время боевой операции по освобождению Пушкиногорья наше командование дало строгий приказ ни в коем случае не стрелять по Михайловскому, чтобы не повредить и не уничтожить его памятники.

Святогорский монастырь (1569) в годы Великой Отечественной войны был полностью уничтожен. При отступлении фашисты и здесь заложили почти 4 тысячи мин. Они также намеревались взорвать могилу поэта.

Потом в заповеднике и монастыре почти пять лет работали сапёры.

...Времени было немного, но Авдеев успел сделать рисунок заминированной могилы поэта.

На ней была табличка с надписью:

«Могила Пушкина заминирована. Входить нельзя. Ст. лейтенант Старчеус».

Когда рисовал, Юрий Авдеев вспомнил фразу Л.Н.Толстого:

«Чехов — это Пушкин в прозе».

Спустя годы Юрий Константинович стал для чеховского Мелихова таким же ревностным хранителем, как другой бывший фронтовик — Семён Степанович Гейченко для пушкинского Михайловского. Авдеев и Гейченко переписывались.

Слепота

Последнее, третье, ранение, полученное Юрием Константиновичем в Латвии осенью 1944-го, было самым страшным.

Как-то на берегу Рижского залива рядом разорвалась мина. Авдеев очнулся в госпитале и понял, что стал слепым.

Из воспоминаний Юрия Константиновича:

«/.../ Годы войны и фронта, изломившие душу и тело, в то же время дали большой жизненный и творческий опыт. И вот в момент, когда, собрав весь нужный этюдный материал, я уже приступил к осуществлению своих замыслов, вдруг катастрофа — ослеп / .../».

Жажда жизни была настолько сильной, что ему помогали даже те методы, в которые не верили сами врачи.

После пяти лет лечения в госпиталях (1944-1949) зрение частично и ненадолго вернулось. Восстановилась точка в центре левого глаза, которая, по словам Юрия Константиновича, позволяла ему четко различать в книге две-три буквы.

Зная, что улучшение носит временный характер, он использует это время для чтения книг, в основном А.П. Чехова.

Пытался писать рассказы. Было вроде бы и не плохо, но до конца не доводил.

В «госпитальные» годы боковым зрением правого глаза он стал видеть цвет почти так же, как прежде. Цветом он и стал насыщать свои новые картины.

«Подвижники нужны, как солнце...»

Чеховская усадьба заросла бурьяном. В полуразрушенном флигеле, где была написана «Чайка», висел портрет Сталина да несколько фотокопий. От столь любимого Левитаном сада уцелели лишь несколько лип и тополей.

Ещё в 1929 году обрушился усадебный дом. Он был разобран на хозяйственные нужды колхоза. На месте чеховского дома, где так любили гостить многочисленные друзья писателя, проходила дорога...

Грустные руины, какие Авдеев видел на дорогах войны. Но здесь был тыл. И это притом, что ещё в 1944 году правительством было принято решение о восстановлении мелиховской усадьбы.

Из воспоминаний Юрия Константиновича:

«/.../ Перед войной я писал портрет Чехова для только что организованного в Мелихове филиала Серпуховского музея. Тогда мне всерьез предложили поехать в новый музей директором. Но я испугался деревни, отрыва от художественной жизни, одиночества.

Теперь бы такое предложение было желанным. В самом деле, музейный работник должен понимать искусство, иметь развитый художественный вкус /.../».

В 1951 году он пешком пришёл в Мелихово и стал работать директором музея.

В 50—70-е годы прошлого столетия в СССР возрождались многие мемориальные музеи-заповедники: А. С. Пушкина в Михайловском, Л. Н. Толстого в Ясной Поляне, И. С. Тургенева в Спасском-Лутовинове, М. Ю. Лермонтова в Тарханах, А. П. Чехова в Мелихове...

Одни обретали жизнь после легкомысленного забвения и опустошения, другие восстанавливались после разрушений в годы войны. Ни раньше, ни позднее столь массового возвращения к жизни музеев-заповедников отечественная история не знала.

Из воспоминаний Юрия Константиновича:

«/.../ А люди шли и шли, спрашивали, почему от усадьбы великого писателя так мало осталось, спрашивали требовательно, как будто именно мы и виноваты в этом.

Много лет спустя, когда все было восстановлено, когда /.../ посаженный нами молодой сад успел постареть, я пришел к мысли, что люди шли не за тем, чтобы посмотреть фотографии и книги или даже рукописи, /.../ а шли, чтобы поклониться земле гения, заглянуть в зеркала прудов, которые он видел, подышать тем же воздухом /.../».

Именно Антона Павловича Л. Н. Толстой когда-то назвал «несравненным художником жизни» и добавил:

«/.../ Достоинство его творчества в том, что оно понятно и близко не только каждому русскому, но и всякому человеку вообще /.../».

Век минувший подтвердил эти слова. Чехов — самый читаемый, самый переводимый русский классик в мире.

[1]  [2]  [3]