Вы здесь

Три периода русской философии

[1]  [2]  [3]  [4]  [5]  [6] 

Протоиерей Георгий ФлоровскийВ пережитой истории русской философии можно выделить три основных момента, — три эпохи...

Из них первая охватывает почти точно три десятилетия, от средины двадцатых до средины пятидесятых годов, от первого кружка московских «любомудров» и до Крымской кампании, — эти «замечательные десятилетия» русской романтики и идеализма...

Эта эпоха судорожно оборвалась, была перервана неистовым приступом противофилософских настроений, восстанием «детей» против «отцов»...

Вторая эпоха в истории русской мысли почти совпадает со второй половиной прошлого века. Это было время большого общественного и социально-политического возбуждения, время т. наз. «великих реформ», а затем и «обратного хода». Это было время очень решительных сдвигов и глубочайших переслаиваний во всем составе и сложении русского общества, всего русского народа...

Но, прежде всего, это был снова, как и в «тридцатые годы», некий душевный сдвиг или «ледоход», Об этом согласно свидетельствуют совсем разные люди, люди разных поколений, переходившие тогда этот искус и опыт «эманципации». Даже слова у них невольно оказывались одинаковые...

Страхов[1] остроумно называл эти годы сразу после Крымской кампании временем «воздушной революции». «То был чад молодости, который зовется любовью», говорит Шелгунов[2]. «То было состояние влюбленных перед свадьбою», говорит Гиляров-Платонов. «Метались, словно в любовном чаду», вспоминает Стасов. «Я помню это время. Это, действительно, был какой-то рассвет, какая-то умственная весна. Это был порыв, ничем не удержимый». Так вспоминает о тех годах и Конст. Леонтьев[3]...

Такому согласию и созвучию современников нужно верить...

«В том, что после Севастополя все очнулись, все стали думать и всеми овладело критическое настроение, и заключается разгадка мистического секрета 60-х годов. Это было удивительное время, — время, когда всякий захотел думать, читать и учиться, и когда каждый, у кого что-нибудь было за душой, хотел высказать это громко»...

Шелгунов в таком описании дает почувствовать все своеобразие тогдашнего сдвига. Это был всеобщий сдвиг. В «замечательные десятилетия» этого еще не было. Как говорил Герцен в «Былом и Думах», «тридцать лет тому назад, Россия будущего существовала исключительно между несколькими мальчиками, только что вышедшими из детства». «Общественным» и широким движение становится только позже, только в эти, в «Шестидесятые» годы...

Новое движение предваряется отрицанием...

Действительный смысл тогдашнего так называемого «нигилизма» не в том только заключается, что рвали с устаревшими традициями и отвергали или разрушали обветшавший быт. Нет, «отрицание» было много решительнее, и было всеобщим. Именно в этом и была его привлекательность. Отрицали и отвергали тогда не только вот это данное и отжившее прошлое, но именно всякое «прошлое» вообще.. Иначе сказать, — тогда отвергали историю...

Русский «нигилизм» был в те годы, прежде всего, самым яростным приступом антиисторического утопизма...

Всего менее то была «трезвая» эпоха. То было именно нетрезвое время, время увлечений, время припадочное и одержимое. И за «критическим» образом внешних действий скрывались свои некритические предпосылки, — резонирующий догматизм Просвещения...

И это был, в прямом и собственном смысле, шаг назад, к авторитетам XVIII-го века. Есть нарочитый архаизм во всем стиле «Шестидесятых» годов. Всего характернее тогдашний возврат симпатий к Руссо (отчасти через Прудона)...

Коренное неприятие истории неизбежно оборачивалось «опрощенством», т. е. отрицанием культуры вообще, — ибо нет и не может быть культуры иначе, как в истории, в элементе «исторического», т. е. в непрерывности традиций. «Опрощение» в России проповедовали Писарев и Варфоломей Зайцев[4] раньше Толстого, — и Толстой в этом отношении был типический «шестидесятник» и нигилист...

Это был возврат к «природе» из «истории», обратное включение человека в «естественный порядок», в порядок естества, т. е. природы...

И вместе с тем, то был возврат от «объективного» идеализма в этике именно к «субъективному», от «нравственности» к «морали» (если говорить в терминах Гегеля), от историзма Гегеля или Шеллинга к Канту, именно к Канту второй «Критики», с его отвлеченным морализмом, к Канту в духе Руссо. Это было вновь то самое утопическое злоупотребление категорией «идеала», злоупотребление правом «морального суждения» и оценки, против чего так горячо и настойчиво возражал Гегель. И ведь именно в таком догматизировании «отвлеченных» и самодовлеющих идеалов и заключается психологический смысл всякого утопизма, притязающего всегда как-то перекраивать действительность «по новому штату»...

В этике «категорического императива» есть великая и непреложная правда, и моральная оценка не может и не должна быть подменяема или заслоняема ничем иным. И, однако, как часто эта «императивность» вырождается в мечтательную притязательность, в некую одержимость надуманными преобразовательными планами! И утрачивается чувство исторической действительности!..

Еще Аполлон Григорьев очень остроумно говорил о роли «кряжевого семинариста» в истории русского отрицания и нигилизма. Он имел в виду Иринарха Введенского,[5] прежде всего, но этот образ был именно типичен. Таких «семинаристов» было много...

«Раз известный взгляд улегся у них в известную схему, будет ли эта схема — хрия инверса, административная централизация по французскому образцу, как у Сперанского, или фаланстера, как у многих из наших литературных знаменитостей, — что им за дело, что жизнь кричит на прокрустовом ложе этой самой хрии инверсы, этого самого административного или социального идеальчика? Их же ведь ломали в бурсе, гнули в академии, — отчего же и жизнь-то не ломать?»...

То была схоластика наоборот. У одного из тогдашних вождей сорвалось примечательное слово: «строиться в пустыне»... Для утописта очень характерно такое самочувствие: в истории чувствовать себя как в пустыне... Ибо «историческое» обрекается на слом...

«Раскол в нигилистах» не нарушал единодушия в этом утопическом морализме... Нет различия в этом отношении и между людьми «Шестидесятых» и «Семидесятых» годов...

То верно, что «нигилисты» 60-х годов отвергали на словах всякую независимую этику и всякую этику вообще, подменяя моральные категории началами «пользы», «счастья» или «удовольствия». И тем не менее они оставались вполне в плену самого прописного морализма, оставались подлинными педантами и «законниками» в самом своем гедонизме или утилитаризме. Ибо они выдвигали ведь, в противоположение исторической действительности, некую систему «понятий» и «правил», здравых понятий и простых правил. Не с «прописями» ли в руках судил и пересуживал Писарев всю историческую культуру, хотя на словах он и отвергал понятие цели и право оценки. Не был ли типическим законником сам Бентам,[6] а за ним и оба Милля[7]. И не требовал ли сам принцип «утилитаризма» именно этого постоянного оценочного перемеривания, чтобы с точностью устанавливать эту «наибольшую» пользу или счастье?..

Напрасно притязали и самые крайние из тогдашних «реалистов», что в биологическом учении об эволюции окончательно снимаются все оценочные и «телеологические»[8] категории, — в действительности, дарвинизм весь насквозь оставался учением крипто-моралистическим,[9] только «цель» и «ценность» прикрываются в этой системе термином «приспособление»...

Потому и был так легок и быстр переход к откровенному морализму Семидесятых годов, когда слово «идеал» стало самым употребительным и заманчивым, когда говорили всего больше о «долге» и о «жертвах». Это была только новая вариация на прежнюю тему...

Этот пафос моралистического или гедонического «законодательства» психологически был пережитком и рецидивом Просвещения...

И как странно, что такой запоздалый и отсталый антиисторический нигилизм, эта историческая «нетовщина», мог стать популярным в России в эпоху расцвета исторических работ и исследований, в обстановке большой историософской впечатлительности...

В русской культуре именно с 60-х годов начинается парадоксальный и очень болезненный разрыв. Не разрыв только, но именно парадокс...

В истории русского творчества вторая половина ХIХ-го века ознаменована была всего больше именно новым эстетическим подъемом и новым религиозно-филисофским пробуждением...

Ведь это было время Достоевского и Льва Толстого, время Тютчева и Фета в лирике, время Серова, Чайковского, Бородина, Римского, время Влад. Соловьева, время Леонтьева, Аполлона Григорьева, Фёодорова, и очень многих еще. Именно этими и такими именами обозначается и по ним провешивается творческая магистраль русской культуры. Но русское «самосознание» не равнялось и не следовало за творчеством. И на новый подъем художественного гения было ответом «разрушение эстетики» (от Писарева до Льва Толстого), а религиозной тоске и боли противопоставляли так часто самый плоский и невежественный рационализм...

Это был снова разрыв и распад: «интеллекта» и «инстинкта», рассудка и интуиции...

«Рассудок» слепнет и ссыхается в таком самозамыкании, теряет и доступ к глубинам опыта, — оттого и резонирует, судит и обличает, всего менее — познает. Но именно перед этим ослепшим рассудком приходится «интуиции» оправдываться...

С этим был связан и новый социальный разрыв: между творческим и творящим меньшинством и тем коллективом, который принято называть «интеллигенцией». К философии и к «метафизике» устанавливается пренебрежительное отношение, философов едва терпят. И хотя, в действительности, все общество томилось именно философскими беспокойством, предписывалось удовлетворять его не в творчестве, а в «просвещении», т. е. в диллетантизме...

Приходит разночинец. И начинается новая борьба, подлинная борьба за мысль и культуру. Уже не внешняя борьба только, как прежде, во времена политической реакции, когда философию, как «мятежную науку», польза которой сомнительна, а опасность очевидна, исключали из университетских программ и преподавания. Теперь борьба переносится вглубь, — приходится бороться не с консерватизмом и не с косностью застарелых предрассудков, но с мнимым «прогрессизмом», с опрощенством, с общим снижением самого культурного уровня...

«Философия во всей Европе потеряла кредит», — эту фразу популярного тогда Льюиса любили припоминать и повторять русские «радикалы» тех времен. И это отрицание философии, — вернее сказать, отречение от философии, — означало именно этот моралистический подлог, подстановку или подмену критерия «истины» критерием «пользы». Это была роковая болезь, — одичание умственной совести...

Так характерно для всей эпохи это утверждение Михайловского:[10] «человеческая личность шире истины»...

Просто утрачивается потребность в истине, теряется познавательное смирение перед действительностью и объективностью, — «человеческая личность» себя освобождает и от действительности, которой предписывает свои требования или пожелания, «пластичность» которой предполагает и утверждает. Всего менее настроение тех годов было «реалистическим», как бы много тогда о «реализме» ни говорили, как бы много ни занимались тогда естественными науками. В теориях и учениях всей второй половины прошлого века чувствуется, напротив, крайняя напряженность отвлекающего воображения, прежде всего. В «шестидесятые годы» книжность и кабинетность были в особенности разительны. И ведь именно в редакциях «толстых журналов», а вовсе не в лабораториях, и дилетантами, а не творцами, вырабатывалось тогда «культурно-общественное самосознание»...

Ум привыкает жить в избранных рамках доктрин, сам обрекает себя на одиночное заключение, — не умеет, не любит, не хочет, и даже боится «просторов объективной действительности». Потому и декретирует невозможность и недопустимость бескорыстного познания, невозможность и ненужность «чистого искусства», объявляет истину только «удовлетворением познавательных потребностей». Это был самый дурной доктринаризм. «Сердца пламенели новою верой, но умы не работали, ибо на все вопросы были уже готовые и безусловные ответы» (Влад. Соловьев)...

В этом отношении не было существенного различия между сменявшимися поколениями русской интеллигенции, как бы ни расходились и ни разногласили они между собой в других отношениях. Русский интеллигент всегда, по верному наблюдению С. Л. Франка,[11] «сторонится реальности, бежит от мира, живет вне подлинной, исторической, бытовой жизни, в мире призраков, мечтаний, благочестивой веры». Это есть худший и самый мрачный «аскетизм», — любовь и воля к бедности...

Но это совсем не «нищета духовная», ибо в этой бедности всего меньше смирения. Это — бедность очень самодовольная, горделивая, притязательная и даже злобная...

Рецидив «просвещенства» ничем творческим не сказался и в русской культуре, — не мог и сказаться, конечно. Но это была очень и очень опасная и болезнетворная прививка. «Право философского творчества было отвергнуто в высшем судилище общественного утилитаризма» (слова Бердяева)...

И эта утилитарно-моралистическая травма оказалась в русской душе особенно злокачественной и ползучей. В этом отношении очень показательна известная полемика «Современника» против Юркевича[12] и Лаврова[13]. Впрочем, это не была полемика, но травля, — «смех и свист лучшие орудия убеждения!» Чернышевского тогда с основанием сравнивали с Аскоченским,[14] — и это верно психологически: и тот, и другой были озлобленными семинаристами, прежде всего. И оба не столько спорили, сколько сводили счеты, хотя и не личные. Но не столько старались опровергнуть противника, сколько его опозорить и навлечь на него неприятные подозрения. Для этого не нужно было и читать опровергаемых произведений, о чем радикалы прямо и свидетельствовали, в чем и признавались...

Чернышевский именно «расправляется» со своими противниками, и не только с ними. Ему очевидно, что Юркевич «порядочных книг» не читал, — разуметь надлежало: Фейербаха. Ссылки Юркевича на западных авторов Чернышевский с пугающей развязностью отводит: Шопенгауэра он сравнивает с Каролиной Павловой,[15] Милля с Писемским, Прудон же просто начитался отсталых и вредных книг. В рассуждение по существу Чернышевский не входит...

Писарев идет еще дальше и протестует против рассуждения вообще. «Простой здравый смысл» лучше всякого рассуждения, — и чего не может понять сразу и без подготовки любой человек, то заведомо есть излишество и вздор. В статьях Лаврова его возмущало, что автор зачем-то определяет и анализирует понятия, следит за строгостью доказательств. Все это для Писарева только «гимнастические фокусы мысли». И он спрашивает: «какая естественная жизненная потребность влечет к разрешению вопроса, что такое я?... к каким результатам в области мысли, частной или гражданской жизни может привести решение этого вопроса?... искать разрешения подобного вопроса все равно, что искать квадратуру круга»...

Нужно было принимать некий самоновейший кодекс именно без рассуждения...

А. Григорьев очень удачно называл тогдашних нигилистов «людьми новейшего пятокнижия», — то были обязательные Бюхнер[16] и Молешотт,[17] Фохт,[18] редко называли открыто Фейербаха, и толковали его скорее вкривь, как вульгарного материалиста. Влад. Соловьев остроумно говорил о смене «катихизисов» и «обязательных авторитетов», — «пока оставалась в силе эта безусловность материалистической догмы, ни о каком умственном прогрессе не могло быть и речи»...

И в области самого естествознания тогдашние настроения были несомненным шагом вспять, по сравнению, хотя бы, с известными «Письмами об изучении природы» Искандера. То правда, что в экспериментальном отношении быстро и далеко ушли вперед, но снова за этим внешним опытом мысль не поспевала... Вот эта отсталость самосознания и была первым итогом «нигилистического» сдвига...

И не только общество раскололось, и творящее меньшинство потеряло сочувствие среды. Но раскололось и самое сознание, — творческие порывы оттеснялись под порог этой цензурой общественного утилитаризма, и вместо того возводились торопливо доктринальные прописи. Культура вообще оказывалась «неоправданной» в глазах самих причастников и даже строителей, — отсюда все эти настроения раскаяния и чувство неправедного обладания. «Вся история нашего умственного развития окрашена в яркий морально-утилитарный цвет», справедливо говорил С. Л. Франк. «Русский интеллигент не знает никаких абсолютных ценностей, никаких критериев, никакой ориентировки в жизни, кроме морального разграничения людей, поступков, состояний на хорошие и дурные, добрые и злые»...

Именно отсюда и этот характерный русский максимализм, — это преувеличенное чувство свободы и независимости, не обуздываемое и не ограничиваемое изнутри уже потерянным инстинктом действительности. Именно от «релятивизма» рождается эта нетерпимость доктринеров, охраняющих свое произвольное решение...

И этот «нигилистический морализм» легко сочетался с пиетическими навыками, унаследованными от предыдущих эпох и поколений. Общим было здесь это равнодушие к культуре и действительности, это чрезмерное вхождение внутрь себя, преувеличенный интерес к «переживаниям», — весь этот безысходный психологизм...

Острый привкус психологизма чувствуется очень явно и в самом русском культурном творчестве, до самого конца века. «Метафизика» казалась слишком холодной и черствой, на ее место ставили «этику» или мораль, — подменяли вопрос о том, что есть, вопросом о том, чему быть должно. В этом уже был некий утопический привкус... В ту же сторону слишком часто сдвигались и богословские интересы. Слишком часто пробовали и сами «догматы» растворить в «морали», переложить их с греческого «метафизического» языка на русский этический. И в таком стремлении встречались «интеллигенты» и «аскеты», — аскетический психологизм оказывался восприимчивым к двойному влиянию Канта и Ричля,[19] со стоявшим позади его философским вдохновителем Лотце[20]. Правда, это относится уже к позднейшему времени. Но это был отпрыск все тех же «Шестидесятых» годов... Преодоление психологизма оказалось задачей очень трудной. Ибо, в действительности, то был вопрос о выпрямлении умственной совести...

[1]  [2]  [3]  [4]  [5]  [6] 

[1] СТРАХОВ Николай Николаевич (1828-96), российский философ, публицист, литературный критик, член-корреспондент Петербургской АН (1889). В книгах «Мир как целое» (1872), «О вечных истинах» (1887), «Философские очерки» (1895) высшей формой познания считал религию, критиковал современный материализм, а также спиритизм; в публицистике разделял идеи почвенничества. Статьи о Л. Н. Толстом (в т. ч. о «Войне и мире”); первый биограф Ф. М. Достоевского.
[2] ШЕЛГУНОВ Николай Васильевич (1824-91), российский революционный демократ, публицист, литературный критик. Участник революционного движения 60-х гг., автор нескольких прокламаций; с 1866 один из ведущих сотрудников, в 1880-84 фактически редактор журнала «Дело». Автор воспоминаний.
[3] ЛЕОНТЬЕВ Константин Николаевич (1831-91), русский писатель, публицист и литературный критик; поздний славянофил. Считая главной опасностью либерализм с его «омещаниванием» быта и культом всеобщего благополучия, проповедовал «византизм» (церковность, монархизм, сословная иерархия и т. п.) и союз России со странами Востока как охранительное средство от революционных потрясений. Повести, литературно-критические этюды о Л. Н. Толстом, И. С. Тургеневе, Ф. М. Достоевском.
[4] ЗАЙЦЕВ Варфоломей Александрович (1842-82), российский публицист и критик. Сотрудник журнала «Русское слово»; в 1860-е гг. участвовал в полемике с «Современником», получившей название «раскол в нигилистах».
[5] ВВЕДЕНСКИЙ Иринарх Иванович (1813-55), российский общественный деятель. С 1842 преподавал русскую литературу в петербургских военных учебных заведениях. Организатор кружка разночинной молодежи (Введенского кружок). Переводчик Ч. Диккенса и др. английских писателей.
[6] БЕНТАМ Иеремия (1748-1832), английский философ, социолог, юрист. Родоначальник философии утилитаризма.
[7] МИЛЛЬ (Mill) Джеймс (1773-1836), английский философ, историк и экономист. Последователь философии Д. Юма. В социологии отрицал теорию естественного права. Комментатор экономического учения Д. Рикардо. МИЛЛЬ Джон Стюарт (1806-73), английский философ и экономист. Идеолог либерализма. Сын Дж. Милля. Основатель английского позитивизма, последователь О. Конта. В «Системе логики» (т. 1-2, 1843) разработал индуктивную логику, которую трактовал как общую методологию наук. В этике соединял принцип эгоизма (утилитаризм) с альтруизмом. В сочинении «Основания политической экономии» (т. 1-2, 1848) положения классической политэкономии объединял со взглядами Ж. Б. Сея и Т. Р. Мальтуса.
[8] ТЕЛЕОЛОГИЯ (от греч. telos, род. п. teleos — цель и ...логия), философское учение, приписывающее процессам и явлениям природы цели (целесообразность или способность к целеполаганию), которые или устанавливаются Богом (Х. Вольф), или являются внутренними причинами природы (Аристотель, Г. В. Лейбниц).
[9] КРИПТО... (от греч. kryptos — тайный, скрытый), часть сложных слов, указывающая на какое-либо скрытое, тайное действие или состояние (напр., криптография).
[10] МИХАЙЛОВСКИЙ Николай Константинович (1842-1904), российский социолог, публицист, литературный критик, народник. Один из редакторов «Отечественных записок», «Русского богатства». В кон. 1870-х гг. близок к «Народной воле». В 1890-х гг. с позиций крестьянского социализма выступал против марксизма.
[11] ФРАНК Семен Людвигович (1877-1950), российский религиозный философ. В 1922 выслан за границу. От «легального марксизма» перешел к религиозной философии, разрабатывал учение «о всеединстве» в традиции апофатической теологии и христианского платонизма. Выступал против социализма как крайней степени общественного рационализма. Основные труды: «Предмет знаний» (1915), «Смысл жизни» (1926), «Духовные основы общества» (1930), «Непостижимое» (1939), «Реальность и человек. Метафизика человеческого бытия” (издан 1956).
[12] ЮРКЕВИЧ Памфил Данилович (28) февраля 1827, с. Липлявое Полтавской губ. — 4 (16) октября 1874, Москва, русский философ. Профессор Киевской духовной академии, позднее профессор философии и декан (1869-73) историко-филологического факультета Московского университета. Среди его слушателей был Вл. С. Соловьев. Христианско-телеологический идеализм Юркевича развивался в сторону «конкретного» идеализма, в основании которого лежал широко понятый эмпиризм. Юркевич стремился показать «характеристическую черту платонического мышления» («Разум по учению Платона и опыт по учению Канта”): любое подлинное философствование должно начинаться с понятия «идея,» т.к. оно выступает исследованием о том, в чем состоит истинное знание. В трактате «Идея» он утверждал, что философия является делом всего человечества, а не отдельного человека. Критикуя материализм, Юркевич отмечал, что духовное начало не может быть выведено из материального, т. к. последнее приобретает формы, знакомые нам из опыта, только во взаимодействием с началом духовным. В своей антропологии исходил из христианского учения о «сердце» как средоточии всей духовной жизни человека. Гносеологические и аксиологические установки Юркевича близки к исходным интуициям более поздних философским течений — философии жизни, экзистенциализма, персонализма. Противопоставление Юркевичем конкретного знания отвлеченному мышлению стало характерным для русской религиозной и экзистенциалистской мысли конца 19 — начала 20 вв.
[13] ЛАВРОВ Петр Лаврович (1823-1900), российский философ, социолог и публицист, один из идеологов революционного народничества. Участник освободительного движения 1860-х гг. В 1868-69 опубликовал «Исторические письма,» пользовавшиеся большой популярностью среди революционной молодежи. С 1870 в эмиграции. В 1873-76 редактор журнала «Вперед!,» в 1883-86 «Вестника «Народной воли». Сторонник субъективного метода в социологии.
[14] АСКОЧЕНСКИЙ Виктор Ипатьевич (1813-79), русский писатель, журналист. В стихах (сборник «Басни и отголоски», 1869) и прозе («Записки звонаря», 1862) — религиозное проповедничество, пафос верноподданнического патриотизма. В романе «Асмодей нашего времени» (1858) разоблачается тип «лишнего» человека, «кощунствующего» под влиянием «вольтерьянства» над религиозно-нравственными основами. Редактор и автор крайне правого еженедельника «Домашняя беседа» (1858-77).
[15] ПАВЛОВА (урожденная Яниш) Каролина Карловна (1807-93), русская поэтесса, переводчица. Жена Н. Ф. Павлова. Лирика («Стихотворения», 1863), роман в стихах и прозе «Двойная жизнь» (1848).
[16] БЮХНЕР Людвиг (1824-99), немецкий врач, естествоиспытатель и философ, представитель вульгарного материализма; понимал сознание не как активное отражение объективной реальности, а как зеркальное (пассивное) отражение действительности; сторонник социального дарвинизма.
[17] МОЛЕШОТТ (Moleschott) Якоб (1822-93), немецкий физиолог и философ; в мышлении видел лишь физиологический механизм. Биохимические исследования Молешотта сыграли значительную роль в развитии физиологической химии.
[18] ФОХТ (Фогт) (Vogt) Карл (1817-95), немецкий философ и естествоиспытатель; участник Революции 1848-49; был заочно приговорен к смертной казни. Эмигрировал в Швейцарию. Утверждал, что мозг производит мысль так же, как печень — желчь. Враждебно относился к рабочему движению и социализму.
[19] РИЧЛЬ (Ritschl) Альбрехт (1822-89), нем. протестантcкий экзегет и богослов, основоположник одного из гл. направлений либерально-протестантской школы экзегезы. Род. в семье лютеранского пастора, впоследствии епископа. Учился в Боннском и Галльском ун-тах. Одно время был близок к ортодоксии Толука, затем увлекся концепциями тюбингенской школы. Однако от тюбингенцев Р. оттолкнул спекулятивный характер их теологии и историософии. Сам Р. был «человеком с практическим складом, неспособный к метафизическим отвлечениям» (В.Керенский). Поэтому он перешел к поискам новой религиозной гносеологии. Путеводителями для Р. стали И. Кант и Шлейермахер. Отправляясь от их воззрений, он задумал построить автономную систему богословия, свободную от всякого умозрения и основанную на опыте внутренних переживаний человека. «Только познание из опыта, — утверждал он, — возвышается к действительности».
[20] ЛОТЦЕ (Lotze) Рудольф Герман (21.05.1817, Бауцен 1.07.1881, Берлин) немецкий философ и психолог, врач, естествоиспытатель. Образование по медицине и философии получил в Лейпциге. С 1842 г. профессор философии в Лейпциге, с 1844 по 1881 г. в Геттингене. Развивал идеалистические представления о душе. Утверждал, что существование индивидуальных духовных сущностей монад безусловно обнаруживается во внутреннем Я каждого человека. Являясь частью абсолюта, индивидуальные сущности влияют друг на друга. Сочинения. Medizinische Psychologie oder Physiologie der Seele. Lpz., 1852; Mikrokosmos. Bd.13, 1856-64; в рус. пер.: Микрокосм. Ч.13, 1866-67; Основания практической философии. СПб., 1882; Основания психологии. СПб., 1884.