Вы здесь

Искусство быть любимым

[1]  [2] 

Мы привыкаем жить задолго до того, как привыкаем мыслить.
Альбер Камю1

Игумен Савва (Мажуко)Гулять по кладбищу — привилегия живых. Пройтись по хорошему кладбищу всегда приятно. И даже полезно. И дело не в том, что эти прогулки навевают мысли о всеобщей тленности, бренности, временности. Такие мысли случаются, но признаюсь, крайне редко. Зато бывают неожиданные встречи и разговоры. Как-то на могиле одной девочки, которая погибла совсем юной, на меня буквально набросился её друг:

— Где же справедливость? Где ваш Бог? Эта девочка умерла в двадцать лет. Что она видела? Она не успела выйти замуж, родить ребёночка, да просто пожить по-человечески! Почему Бог допускает такое?

— Отвечу на ваш вопрос, — сказал ему я, — если вы ответите на мой. А зачем она вообще родилась? Что, на земле не хватало девочек? Или студенток? Мир остро нуждался именно в её появлении на свет? В том, что она умерла, нет ничего удивительного — когда-нибудь всё равно бы умерла. Она жила — вот в чём загадка.

Циничные монахи бродят по кладбищам и вместо того чтобы утешить, вот — философствуют. Уверяю вас, мой собеседник утешился, а монахов ещё в глубокой древности называли любомудрами, то есть философами. Но в том-то и дело, что философия всегда имела своим предметом вещи предельно глубокие, а смерть к таковым не относится. Вот вопрос, волновавший многие поколения философов: почему нечто есть, а не наоборот — не есть? Мудрый Хайдеггер утверждал, что «только один вопрос: «Почему вообще есть сущее, а не, наоборот, ничто?» — предрешил судьбу западного мира»2.

Что-то подлинно философское было в словах Спинозы, написавшего, что по-настоящему свободный человек «менее всего думает о смерти, а мудрость его основана на размышлении о жизни, а не о смерти» (Этика IV, 67)3. Мне могут возразить: вспомните Сократа! Не он ли в знаменитом диалоге Федон говорит: «те, кто подлинно предан философии, заняты на самом деле только одним — умиранием и смертью» (Федон 64а)4. Но если мы внимательно вчитаемся в этот текст, то обнаружим, что весь диалог посвящён теме любви души к вожделенной истине и надежде на полное единение с ней в грядущей подлинной жизни. Занимаясь умиранием, Сократ на самом деле имел в виду подлинное бытие, когда человек, освободившись от гнёта страстей, от «диких эротов» (¢γρίων ™ρώτων, Федон 81а), будет жив по-настоящему. Известная фраза из Писания поминай последняя твоя, и во веки не согрешиши (Сир. 7:39) также говорит не о смерти как о прекращении бытия, а о вечной жизни, в которой каждый из нас получит воздаяние по мере добра, сотворённого в этой жизни.

Грустный Камю считал проблему самоубийства главным вопросом философии: «Есть лишь одна по-настоящему серьёзная философская проблема — проблема самоубийства. Решить, стоит или не стоит жизнь того, чтобы её прожить, — значит ответить на фундаментальный вопрос философии»5. Красиво сказано! Остроумно. Поэтично. Трогательно. Но причём тут философия? Потому что ещё до того, как я начинаю что-то решать со своей жизнью, она у меня уже есть — аз есмь, ты еси, они суть. Чтобы хотеть не быть, нужно как минимум быть. Я — живой, и что это значит? И к чему такие затраты? Откуда эта расточительность и избыточность бытия? Живого слишком много, и это сильно препятствует воцарению порядка и вселенского покоя. В своих последних глубинах мы всё равно понимаем, что с жизнью своей мы ничего поделать не можем. По-своему прав был чеховский герой: «Жизнь есть досадная ловушка. Когда мыслящий человек достигает возмужалости и приходит в зрелое сознание, то он невольно чувствует себя как бы в ловушке, из которой нет выхода»6. И это уже проблема нравственная: почему именно взрослый возмужавший человек ищет выход из жизни? Но тут скорее клинический случай. В большинстве же своём мы, взрослые люди, с годами теряем ощущение того, что мы вообще живы.

В биографии замечательного учёного-антиковеда отца Фестюжьера есть описание момента его обращения к Богу, переживание особого опыта богообщения. Однажды в молодости он, вполне светский молодой человек, зашёл в церковь и, пробыв там совсем недолго, вышел верующим католиком, а позже принял сан. Что там с ним случилось? Кто ему что сказал? Как его «охмурили»? Сам отец Андре рассказывал, что, находясь в церкви, он вдруг почувствовал, что любим7. Вот — самое краткое описание опыта встречи с Богом. Тончайшее и деликатнейшее из переживаний, которое так сложно передать на словах, особенно людям, не имевшим такого опыта.

Этот мир сотворён Богом, имя Которого — Любовь, и всё, что есть, есть лишь потому, что оно любимо. Всё существующее существует лишь потому, что любимо Творцом. Быть любимым есть основание тварности. Ты любишь все существующее, и ничем не гнушаешься, что сотворил; ибо не создал бы, если бы что ненавидел (Прем. 11:25).

Сотворённое не может иметь нейтральный статус: вот есть некая вещь и ладно. Раз нечто существует, значит, оно любимо. Например, мы говорим: «кошки существуют», что в свою очередь можно перевести как «Бог любит кошек». Быть любимым — главное условие существования. Здесь каким-то образом пересекаются онтология с экзистенцией: в моей личной встрече с Богом мне открывается само основание сущего, Сама Жизнь, у Которой есть Лик.

Великий Овидий рукой гения написал когда-то знаменитое «Искусство любви», Ars amandi, и хотя этот текст не из тех, что входят в круг христианского чтения, сама интуиция любви как искусства, которому следует долго и терпеливо учиться, верна в последних своих глубинах. Весь опыт христианской аскезы, все духовные упражнения, которые мы берём на себя, все гениальные прозрения мистиков зиждутся на решении этой простой задачи — научиться любить Другого — Бога и ближнего. К этому сводится весь Закон и пророки, и в этом смысле весь корпус текстов христианских авторов, собранных под одной обложкой, можно было бы озаглавить этой простой и гениальной овидиевской фразой — Ars amandi. Однако два принципиальных момента нашей христианской жизни говорят нам о том, что само это искусство любви, которое нам предстоит освоить, есть продолжение чего-то более важного и фундаментального. Евангелие не исчерпывается темой ars amandi, и это даже не главное его содержание, отличающее Евангельское Благовестие от откровений других религий. Самое главное, к чему призывает нас Евангелие, это ars amariискусство быть любимым, что в христианском мироощущении совпадает с искусством быть. Евангелие и Евхаристия — это опыт Откровения любви Божией к человеку, и быть любимым нам предстоит научиться ещё до того, как мы освоим искусство любви.

Но не относится ли этот вопрос к разновидности праздной лирики или богословского пустословия? — Да, именно он обладает исключительной практической ценностью. Мы очень часто замечаем, что вопреки всем обещаниям, Христова вера не освобождает, а сковывает, не даёт жить и свободно дышать, и виновата в этом не Христова вера, а то, что мы упускаем из виду одну маленькую и слишком очевидную деталь и строим не на том основании. То, что я называю искусством быть любимым, можно перевести как воспитание благодарного сердца, жизнь в подлинном и ежеминутном благодарении. И наши молитвы так немощны, а благочестие такое пресное, так скучна и угрюма наша самодельная аскетика, потому что мы слишком взрослые и давно уже не помним той естественной радости быть, которой непосредственно жив каждый ребёнок.

Из молитв, читаемых священником на Литургии, есть три текста, на которых я всегда останавливаюсь с изумлением: молитва на «Святый Боже», благодарственная молитва «Достойно и праведно» и молитва после «Отче наш». Во всех этих славословиях есть благодарение Богу за то, что Он вызвал нас из небытия в бытиё. Вот это-то меня всегда и поражало: спасибо за то, что я есть. Те, кто писал эти молитвы, не только назывались, но и были христианами, и я тоже пытался быть христианином, но, вчитавшись в эти святые слова, я понял, что отличает меня от их авторов: я не могу благодарить Бога за то, что я жив, и более того, — порой мне казалось, что я не могу Ему простить своего существования, и даже себе простить этого не могу. Это было страшное, но честное признание. Быть живым — невыносимо. Моему «христианско-аскетическому» настроению больше отвечали слова некрасовского героя:

«А кабы к утру умереть —
Так лучше было бы ещё...»

А они радовались своему бытию и от избытка сердца благодарили Бога за это, и я понял, что никогда не стану христианином, если не открою тайну их радости, не научусь быть любимым.

Танцы над дождём

Когда я снова стану маленьким,
А мир вокруг — большим и праздничным.
А. Галич

В памяти каждого из нас есть островки счастья, и когда мы говорим о радости жизни, слова бледнеют и начинают выцветать, а образы, врезанные в память, становятся отчётливей. К радости и счастью нас на самом деле влечёт не будущее, а прошлое, уже пережитое. Мы бы и не стремились к счастью, если бы уже не знали его. Надо от чего-то оттолкнуться, чтобы снова научиться принимать жизнь, воскресить её радость.

В июне в Гомеле идут солнечные дожди, обильные и тёплые. Каждый день город умывается новым дождиком и свежеет на глазах. Больше солнца, солнца и дождя! Мне девять лет и рядом мама. Взявшись за руки, мы бежим босиком под дождём и смеёмся. Остывший асфальт, тёплые лужи — это так смешно и весело — нестись над мокрым городом и хохотать. Кто придумал дождь, любил пошутить. Дома и дворцы, и церкви стоят мокрые и, едва сдерживая детский смех, сами вот-вот пустятся в пляс. Как будто Бог — это дитя, что с озорной улыбкой поливает целый свет из лейки: «Вот вам! не стойте такие серьёзные, а то поглупеете! эй, дворец, ясновельможный пан, ты сейчас просто лопнешь от важности! вот я вымою тебе личико. Ну, а вы, куда вы все попрятались? Время танцевать, разве это не весело?» — Как все красиво поглупели и сбросили оцепенение торжественности. Каштаны глядятся в лужи и подмигивают своему дурашливому отражению. Маленькие ивушки, мои друзья, вы опять перерастёте меня к следующему году, но сегодня я лечу над вами, над тротуарами и каштанами, над моим любимым городом, который весь пропитался запахом хлеба и шоколада, над лучшим в мире городом, где можно танцевать над дождём, потому что жить — хорошо! Грязный и мокрый, ты шлёпаешь по лужам, потому что на свете нет грязи, нет ничего плохого и враждебного. Мир свят и чист, он на секунду вспоминает сам себя, приоткрывает свой подлинный лик. Но это так кратко. Минуты счастья, мгновения жизни.

Как-то я смотрел мультфильм про пингвинёнка. Он родился в племени, где все пели, а у него ничего не получалось, но как только он вылупился из яйца, тут же принялся танцевать.

— Что? Что ты делаешь, — спросила его мама.

— Мамочка! Я радуюсь ножками!

Нет, какое же глупое у меня положение — взяться доказывать право человека на радость. Да! можно радоваться не только умом и душой, но и ножками, и ручками, и ушами, глазами, всем телом можно и нужно радоваться, для того мы и на свете живём. Посмотрите, как очаровательны дети, когда танцуют, какие они миленькие, и даже в самом косолапеньком малыше вы увидите больше изящества, чем в признанной балерине. Поэтому люди, запрещающие танцевать, — кощунствуют, они посягают на замысел Божий о человеке, ведь Господь сотворил нас для радости. Те, кто возбраняет смех, — посягают на человеческое достоинство, потому что этим Божьим даром мы отличаемся от зверей.

Но разве только ханжи и мракобесы препятствуют нам радоваться жизни? Сами мы, слишком взрослые люди, торопимся пережить свою жизнь, воруя у самих себя радость. Наша вечная спешка и суета, а ещё погоня за удовольствиями, — да, как ни странно, именно эти вещи не дают нам радоваться. Бывает так, что только какая-нибудь скорбь или болезнь приводит нас в чувство, и мы с удовольствием вспоминаем, как это здорово — просто сидеть и больше ничего не делать. Как здорово ходить, не куда-то, не зачем-то, а просто — ходить из удовольствия. Бродить по аллеям, по лесу, карабкаться в горы, ступать по меленькому морскому песочку, а потом таки плюхнуться в море и плыть, или лучше — лететь в воде, в невесомости. И даже не это, а завалиться в кровать с книжкой или без, и просто лежать, зная, что впереди ещё ночь и день свободы. В детстве мне страшно нравилось после ванны забраться в чистую-пречистую кровать со свежими простынями и взбитыми подушками. Я всеми силами сдерживался, чтобы не заснуть и подольше покупаться в этой чистоте и свежести.

Ну а спать — как приятно спать. Как говорил один из персонажей «Моби Дика», «ради только того, чтоб уснуть, и то уж стоило родиться на свет. А ведь правда, младенцы, как родятся, так сразу же и принимаются спать»8. Вытянуться под одеялом, подоткнуться со спины, и вовсе не обязательно, чтобы подушка была такая высокая. Самое чудесное во сне — это и не сам сон, а засыпание, момент блаженства и безопасности, когда ещё не вступил в область сонного безвременья, но уже распрощался с реальностью, и вот — жду — самый чудесный момент. Можно ведь быть и гурманом сна, тем более что со сновидениями не все так просто.

Некоторые поэты и философы полагают, что наша реальность всего лишь сон. Я с ними не согласен, и дело не в том, что можно устроить торжественную дискуссию, разложив на зелёном сукне толстые книги и цитатники. Меня лично убеждает в реальности нашего мира простой факт — во сне нет вкуса. Вы этого не замечали? Иногда, особенно постами, мне снятся застолья и рестораны. Столы убраны такими невероятными блюдами и графинами, гости готовы приступить, и вот уже сели, и взяли белоснежные салфетки, и мне на блюдо положен тот самый кусок торта, что заочно уже подружился со мной, и я его уже давно ем маленькой серебряной ложечкой, — а вкуса нет! Цвет, звук, запах, музыка играет, и всем хорошо, а вкуса нет. Так я определяю, что все это мне, любителю тортов, снится, и всё это несерьёзно, хотя и приятно, но вот в реальности-то я, наконец, поем, потому что это одна из законных радостей человека — хорошо и вкусно поесть.

Про глупости

Жареные гуси мастера пахнуть!
Чехов А. П. «Сирена»

Если бы к вам подошли и решительно спросили: что самое вкусное на свете? Всякий нормальный человек тут же «выпал» бы из реальности и с беззащитной улыбкой, воскрешающей забытые детские черты, стал бы перебирать в памяти всякие вкусные вещи. Перед его мысленным взором величественно и стройно проплывали бы торты, арбузы, мороженое и снова торты; котлеты, шашлыки, чебуреки, невероятные сыры, игристое Asti, мёртвые жареные курицы и прочие сокровища, ввергающие подлинного ценителя в благоговейный трепет и умиление. Боже, как хороши наши лица в эти минуты, как прекрасен счастливый человек! Ведь вспоминая всё самое вкусное, мы воскрешаем в памяти лучшие моменты жизни. Маленькая девочка, только что торжественно съевшая конфету, основательно и серьёзно разглаживает фантик и бережно кладёт в свой кошелёк. Как много «фантиков» в кошельке нашей памяти — от пережитых радостей и приятных мгновений. Мы счастливы: нам есть из чего выбирать, и можно даже поспорить: что вкуснее — телячьи рёбрышки по-флорентийски или просто пельмени в сметане? Как говорил герой Мелвилла: «Если ты не можешь извлечь из мира ничего лучшего, извлеки из него, по крайней мере, хороший обед»9.

И, конечно же, всё это глупости. Но есть ли на свете что-то приятнее разговоров о всяких глупостях: о еде, о правильной кладке каминов, о выращивании сельдерея или об отношении этики и онтологии?

Приятное и полезное — как их соотнести и примирить? Имеет ли христианин право на приятное? Говорила же моя покойная приятельница: всё — тлен! А я люблю мороженое, и мне почему-то не стыдно. А если мороженое — тлен и радость моя незаконна? В отеческих текстах говорится только о полезном, и многие повести так и заканчиваются: «и пошёл, получив духовную пользу». Какая же от мороженого польза? Одно только гортанобесие, или, выражаясь предельно аскетически, — лемаргия. Есть, правда, такой вариант примирения полезного с приятным: приятное может быть полезно, ибо всякое телесное утешение примиряет нас с жизнью. Вот, например, история одного бедного мальчика, рассказанная отцом Глебом Каледой. «Он был в семье последним, пятнадцатым ребёнком. Детство его было тяжёлым. Он мальчиком приходил на берег моря, смотрел на набегающие волны и думал, хорошо бы было умереть, но, вспоминая, что на том свете не будет жареной картошки, решал, что ради картошки надо жить. Это было самым вкусным, что ему приходилось есть»10. Вот вам — жареная картошка спасла ребёнка от суицида — приятное оказалось полезным. Только мне кажется, что если Господь создал человека для радости, то нет нужды непременно сводить приятное к полезному, потому что радость от приятных вещей ценна сама по себе и, принимаемая с благодарностью, уже является исполнением замысла Божия о человеке.

Другая моя приятельница. Званый обед. Стол — праздник живота. Потрясённая дама восклицает: «Я уже наелась, но ем, потому что вкусно». Можно ли есть ради вкуса? Если цель — достичь пользы, а она состоит в насыщении и укреплении телесных сил, — надо остановиться, но если вспомнить, что для радости сотворён человек, то — надо ли так легко нарекать грехом опыт, который нуждается в исправлении и воспитании, но никак не в отсечении?

Основа жизни и мироощущения христианина — благодарность и благоговение. «Тяжело всякой мысли моей, которая не выливается в молитву», — пишет где-то преподобный Иустин (Попович), так и всякая радость наша тяжела, невыносима, обманчива, если не выливается в благодарное славословие Дарителю радости, Творцу нашему, создавшему человека для радости. А если под видом радости скрывается страсть? Вот для того-то и нужно нам бороться за свою радость, отвоёвывать себя, осваивать искусство правильно радоваться, чтобы научиться радоваться чисто, очищая и оправдывая то, что нам Господь дал на радость. Почему-то считается, что радость должна быть только душевной. Но — разве Христос не воскрес? Разве наши тела не оправданы и не освящены? В Царство Небесное мы должны войти в теле, и утешений вечной жизни мы тоже будем приобщаться телом.

Хорош, конечно, монах, со вкусом рассуждающий о жареных курицах. Подождите осуждать, просто дослушайте. Гурман — это не ванны шампанского и не лицом в торт и — до изнеможения. Да, я действительно призываю вас быть гурманами, но это особый вид ценителей, и я знал двоих, кто достиг в этом совершенства.

Наша Леночка умирала от рака. Её выписали из больницы и велели ждать. Я причащал её каждую неделю. Однажды она сказала: «Батюшка, я только сейчас поняла, как же это здорово — пить воду, это очень вкусно». Она умерла спокойно и красиво. Она любила воду и умела её пить.

Дедушка Петрович очень любит хлеб. Возьмёт буханку, сядет тихонько на кухоньке, режет и ест — помаленьку, по ломтику. И ещё думает. Ест и думает. Чуть-чуть отрежет и снова ест — основательно и красиво. Он очень красиво ест, этот дедушка. Когда-то он был маленьким, и хлеба не было, он сильно голодал, и с тех пор он полюбил хлеб и научился его есть. Дедушка страшно стесняется, если его застанут с хлебом. Он любит хлеб. Хлеб очень вкусный.

Эти люди умели и есть, и пить — красиво и свято. Человеку на самом деле надо очень мало. Мы давно утратили эту радость простых вещей. Мы не умеем пить воду, как нам распробовать шампанское? Тот, кто не знает, как есть хлеб, способен ли оценить куропатку по-венгерски? Мы торопимся есть и пить, как торопимся жить. Мы не чувствуем вкуса кофе, глотаем его на лету, мы не вкушаем, а перекусываем. Нам нужно острее, ярче, больше, сытнее, чтобы хоть как-то почувствовать, что вкус всё ещё есть, и мы не провалились в сон, мы живы.

Маятник качнулся — монах снова зовёт на воду и хлеб! Нет, я зову остановиться и взять на себя духовное упражнение: не просто научиться есть и пить, а — вкушать яства и отведывать питие.

Симпозион

Одним из серьёзных нарушений для хорошего буддиста считается вкушение пищи не в своё время. На языке православной аскетики это называется безвременным ядением. Есть особый устав — как питаться, что вкушать и когда. Почему это необходимо? Отвечают обычно так: аскеза, дисциплина, самоконтроль. Мне думается, всё гораздо глубже, и дело не в том, что буддисты вегетарианцы, а христиане могут вкушать практически всё, — в своё время, конечно. Вкушение пищи — это сакральное действие, и эта интуиция так или иначе сохраняется в любой культуре.

Мне всегда нравились английские романы и детективные фильмы: аристократы выходят к ужину, точнее, к обеду непременно в смокингах. Дамы — в вечерних платьях, блистая бриллиантами и аметистами, герцогини в коронах, графини в колье — просто торжество жизни и вкуса! Стол изящно сервирован, серебро начищено, слуги в белых перчатках разливают вино в бокалы — бутылка обернута белоснежной салфеткой. И молодой Чарингтон, — только из Сорбонны, — клеймит лицемерие аристократии, запивая перепелов Шато-Роз, а в соседней комнате одиноко остывает тело полковника Уилкинса.

Мы вправе осудить весь этот ненужный и хлопотный ритуал: зачем такие расходы и переодевание, надо быть проще и естественней. Но только ли в лицемерии дело? Мне кажется, что отношение к обеду как к ритуалу, который требует особой одежды, особого ритма и кодекса поведения, — это древняя память о вкушении пищи как о мистерии, и какой-нибудь этнограф, поспешивший согласиться со мной, тут же привёл бы теорию о древнем человеке, заваленном мамонте и роли отца, и я бы с ним не согласился. Поедание пищи само по себе отвратительно. Вы запихиваете в рот куски пищи, кусаете зубами, пережёвываете, пробуете языком, совсем не замечая этого, вырабатываете слюну и желудочный сок, обгладываете и глотаете, отдельные личности даже чавкают и постанывают, что уж совсем невыносимо. Но человек способен примириться со всем этим за совместной трапезой, потому что поданная здесь пища, которой я приобщаюсь, которую вкушает мой друг, мой гость, сосед — она становится частью каждого из нас, роднит нас, каким-то образом органически нас соединяет. И поэтому я считаю, что сакрализация вкушения пищи есть предчувствие Евхаристии11, память о том, что однажды произойдёт в Сионской горнице, память о грядущем, которой неосознанно жили все народы и культуры. Приведу в свидетели Рильке:

Яблоко, банан, крыжовник, грушу
пробует ребёнок — и во рту
спорят жизнь и смерть. Я обнаружу
это по лицу его, прочту...

Для того ли вы вдали созрели,
чтобы кануть в нас, лишась имён
Здесь, в родильне слов, одушевлён
станет плод — развоплотившись в теле.

Разве эта яблоком звалась
сладость и была неуязвимой?
Пробудясь во вкусе, вознеслась,

прояснилась, стала двуединой
в радости слиянья — и земной
и небесной, и тобой и мной.

Рильке. «Сонеты к Орфею» I 13

Совместное вкушение пищи, которым сейчас так пренебрегают, очень важно, оно по-настоящему объединяет людей, а потому как таинство единения требует ритуала — и не только в действиях, но и в словах. Англичане, которые умеют есть, например, не едят свиней. Вы знали об этом? И оленей они тоже не едят. Потому что есть особые слова, и если поросёнок по-английски pig, то свинина — pork, олень — deer, а оленина — venison. Поросёнок и олень — это животные, а животных они не едят12. Тоже лицемерие? Может быть. А может, это попытка примириться с тем, что на севере люди не могут обходиться без мясной пищи13.

К трапезе следует относиться как к делу14, и поведение английских аристократов как раз более естественно, чем наши суетливые перекусы на бегу. Кушать нужно красиво и радостно. Святые подвижники, светоносные старцы продолжали поститься всю жизнь не потому, что их тело требовало умерщвления, — оно уже давно было пронизано светом благодати, — они умели полно и естественно получать радость от самых простых и достаточных вещей — от воды и хлеба.

В каждом приличном православном монастыре обязательно поддерживается устав трапезы: братия всегда приходит на обед в рясах и клобуках, хотя кушать в них не очень удобно, перед трапезой и после неё совершается молитва, за трапезой всегда читается какое-нибудь поучение, а переменой блюд обносят только по звонку старшего брата. Часто в монастырях говорят: «трапеза — это продолжение богослужения», а я бы добавил — продолжение Евхаристии, потому что монастырь как община осуществляет и закрепляет себя не только в литургии, но и в совместном вкушении пищи, где каждый брат органически прирастает брату в единстве трапезы. И может быть, поэтому монахам всегда возбранялось вкушать пищу с женщиной, потому что трапеза слишком интимная вещь, она как-то слишком глубоко и существенно единит людей, и единство это осуществляется где-то в самых неприступных глубинах.

Для античных авторов сакральность совместной трапезы была самоочевидным фактом, поэтому так много дошло до нас Симпозионов, то есть описаний пиров, на которых друзья предавались не только возлияниям, но и философским беседам. Это даже стало отдельным жанром античной литературы. Самые знаменитые Пиры были написаны Платоном, Плутархом, Макробием, Петронием, и даже Юлиан Отступник сочинил свой собственный Пир. Это были дружеские застолья, и только мужчины имели право присутствовать на них15, потому что всерьёз считалось, что настоящая дружба возможна только между мужчинами, а в одном из диалогов Плутарха мудрецы глубоко и всерьёз обсуждали вопрос: может ли муж дружить со своей женой?

[1]  [2] 

[1] Камю А. Миф о Сизифе. Эссе об абсурде // Сумерки богов. М., 1989. С. 226.
[2] Хайдеггер М. Беседа с Хайдеггером // Разговор на просёлочной дороге. М., 1991. С. 147.
[3] Спиноза Б. Этика, доказанная в геометрическом порядке // Избранное. Минск, 1999. С. 545.
[4] Платон. Собрание сочинений в четырёх томах. Т. 2. М., 1993. С. 14.
[5] Камю А. Миф о Сизифе. Эссе об абсурде. С. 223.
[6] Чехов А. П. Палата № 6 // Собрание сочинений в двенадцати томах. Т. 7. М., 1962. С. 142.
[7]  Сюффрей А.—Д. Портрет о. Андре — Жана Фестюжьера (1898—1982) // Фестюжьер А.—Ж. Личная религия греков. СПб., 2000. С. 223.
[8] Мелвилл Г. Моби Дик, или Белый Кит. М., 2005. С. 190.
[9] Мелвилл Г. Моби Дик, или Белый Кит. C. 536.
[10] Протоиерей Глеб Каледа. Записки рядового // Альфа и Омега. 2002. № 1(31). С. 300—301.
[11] 11 В застольных обычаях некоторых народов, достаточно давно принявших христианство, прослеживается связь трапезы с Евхаристией: в строго чередующихся тостах фиксированного содержания можно обнаружить молитвенную основу (так наз. тост-моление). Можно предположить, что эта трапеза произошла от агапы, трапезы любви, по сути завершавшей общинное богослужение древней Церкви. Сказанное вовсе не опровергает мысли автора. — Ред
[12] Собственно, мы тоже едим не корову, а говядину. — Ред
[13] Сейчас модно быть вегетарианцем, и я думаю, что нам всем надо бы питаться только растительной пищей, но наш мир так сильно испорчен, что мы вынуждены из двух зол выбирать меньшее. Есть законы нашего падшего мира, против которых трудно идти. Если вы вегетарианец и боретесь против убийства животных, как вы поступите со своей кошкой: будете постоянно кормить её молоком или купите корм, соизволяя тем самым убийству животных, из мяса которых этот корм сделан? Даже если вы не будете держать дома кошку, этот зверь всё равно есть, и он совсем не вегетарианец. Интересно, если голодная кошка будет умирать на ваших глазах, вы тоже не отрежете ей колбасы?
[14] Предчувствую возражение: в Патерике один из пустынников говорит нечто обратное: он относится к вкушению пищи не как к делу, а как к поделию, и ест всегда на ходу. Но то, что может быть нормально для пустынника, живущего в одиночестве, совершенно неуместно и глупо для всякого, кто живёт в общине или в обществе.
[15] Настоящим «безумием для эллинов» стало издание «Пира десяти дев», написанного святителем Мефодием Патарским: пируют и ведут богословские беседы девицы, что уж никак не укладывалось в рамки античной этики и этикета.

Журнал «Мгарский колокол»: № 113-114, июнь-июль 2012