Вы здесь

Ecce Homo

[1]  [2] 

Любовь христианина — не любовь к «человеку вообще», к трансцендентальному субъекту, а к ближнему-то есть к конкретному человеку, человеку со своей историей, современнику, соседу. Как бы нам ни нравилось торжественно-печальное погружение в глубины персонализма, как бы ни манили нас изящные и остроумные определения личности, — ecce homo, вот — человек[12] — мой видимый или даже ненавидимый ближний, который родился в этом городе на два года раньше меня с врождённым вывихом в семье рабочих, учился в моей школе и играл в хоккей — эту историю можно продолжать, в ней важно всё, потому что она — часть его имени, его личности, неповторимой в силу неповторимости никем, никогда и нигде его истории, того исключительно его пути, который гранился на краях схождения точек пространства и времени.

Но — почему я должен научиться любить именно его? Почему никто не предложил: есть ближние, хороший выбор, смотреть будем? Коварный вопрос любви и свободы! Мы любим, кого не выбирали, и предложенные варианты зачастую не самого высшего качества. «Любить иных тяжёлый крест» (Б. Пастернак), к тому же начинать надо с ближайшего окружения, то есть круга христиан, и как однажды заметил мой мудрый приятель, «в Церкви — правая вера, а в миру — хорошие люди, и почему-то они никак не встретятся». Мало того, что по Евангельской статистике каждый двенадцатый христианин — иуда, я ещё и обречён полюбить этих церковных людей, из которых не много мудрых по плоти, не много сильных, не много благородных (см. 1 Кор 1:26). Я не свободен в любви!

С чем ассоциируется у нас свобода? Прежде всего, это свобода выбора. А есть ли он, этот выбор? Во-первых, всегда есть зазор между тем, чего я хочу, и тем, что могу себе позволить. Набор того, что я могу себе позволить, невелик. А кто, собственно, формирует сам этот набор и по какому принципу? Почему я должен выбирать только предложенное? Выбираю: ехать ли мне в Ирландию или на Мальту; или: лететь туда же или плыть на корабле; работать или бездельничать; спать или бодрствовать. Почему нет чего-то ещё: другого способа передвижения, другого способа жизни. Количество наших родителей слишком ограничено: только папа и мама; полов только два, физических измерений — не похвастаешься. То есть, я не выбираю родителей, не выбираю свой пол, национальность, время рождения и продолжительность жизни. В конце концов, меня никто не спрашивал, хочу я рождаться или не хочу. Мне бы родиться в веке этак тринадцатом, в Шотландии, в замке с драконами. Хорошая аристократическая семья, уютный замок, горный воздух, цельные натуры, во дворе — башня библиотеки восьмигранником. По вечерам читаю римлян в подлиннике и ужинаю в кругу семьи: разговоры о поэтах, древние предания, кошка дремлет на коленях. И чтобы непременно был пони, хорошенький такой, ласковый. Но меня не спросясь родили в Советском Союзе в небольшом городе в простой семье и у меня не было пони, а сейчас я обречён полюбить тех, с кем мне суждено быть современником. К тому же я не выбираю Бога, Которого люблю, другого просто нет, и я это знаю слишком хорошо. Как писал Этьен Жильсон, «если уж ты стал христианином, то уже не можешь не быть им. Истина заключается в том, что у тебя просто нет выбора»[13]. Это открытие, возможно, сделал апостол Пётр, как об этом мы читаем в шестой главе Евангелия от Иоанна: после беседы о Хлебе Жизни Спасителя оставили многие ученики; обращаясь к оставшимся, Христос спрашивает, не хотят ли и они уйти; ответ Петра: «Господи! к кому нам идти? Ты имеешь глаголы вечной жизни» (Ин 6:68). Иного полноценного бога нет, даже если бы и хотел к нему перейти и ему покориться, другой истины тоже нет: истина — одна, Бог — один. И этот Бог, не спрашивая моего согласия, сотворил меня и впустил в эту жизнь, и вложил в меня, опять же не ожидая моего разрешения, тревожную потребность правды, любви и свободы. Мы обречены на любовь, и здесь у нас на самом деле нет выбора, в этом мы не свободны. И, может быть, самое вызывающее во всём этом то, что нужно научиться любить именно этих данных мне современниками людей, и я внутренне очень хорошо понимаю — это и есть правильное решение моей жизненной задачи. Как в старых решебниках по математике: дана задача, а в конце книги — правильный ответ, но между условием и ответом — путь моего решения, которым можно порой удивить наставника. Я знаю, что должен научиться любить ближнего, и в Писании даётся два чётких ориентира: я должен любить ближнего так же: а) как меня любит Бог и б) как я люблю самого себя. А как меня любит Бог?

Встреча с Автором

Не люблю похороны. Болею потом несколько дней. Принято считать, что христиане похороны и всякие погребения должны любить и приветствовать как напоминание о смерти или упование о соединении со Христом. А я не люблю, и мне не стыдно. Один, правда, момент на погребении усопших мне действительно нравится. Вы замечали, как часто на отпевании поминается имя «Человеколюбец»? Никакая другая церковная служба не сеет так изобильно это святое имя. Наш Бог — Человеколюбец! Не просто Бог-Любовь, но — Человеколюбец, Он любит людей, Он любит меня, Он любит усопшего, и ничто другое так не утешает меня при потере близких, как доверие Человеколюбцу.

Из чего же следует, что Он Человеколюбец? У нас есть Откровение и наш личный опыт общения с Ним. Но ещё до прихода в мир Спасителя честные и мудрые люди догадывались о чём-то таком. «Есть несомненная некая сила, — пишет Цицерон, — которая бдит над родом человеческим и не затем растит и питает его, чтобы по преодолении стольких трудов низринуть его в смерть, как в вековечное бедствие»[14].

Мы знаем и верим, что Господь — Творец этого мира, его Автор. Как говорила платоновская Диотима, «все, что вызывает переход из небытия в бытие, — творчество»[15], и мы — плод Его творчества, мы вызваны из небытия в бытие Его любовью: Ты любишь все существующее, и ничем не гнушаешься, что сотворил; ибо не создал бы, если бы что ненавидел (Прем 11:25). Обычно Автор неуязвим, он скрыт от треволнений создаваемого им мира основательно и надёжно. Но любовь познали мы в том, что Он положил за нас душу Свою (1 Ин 3:16). Христос, Автор этого мира, Сам становится персонажем созданного Им произведения, чтобы, не попирая свободы Своих созданий, спасти Своих героев, из которых каждый дорог Ему. Он становится уязвимым и страдающим, Его убивают по-настоящему, Он остаётся в этой истории навсегда, Его человечество нерасторжимо соединяется с Его Божеством, навечно. Бог Свою любовь к нам доказывает тем, что Христос умер за нас (Рим 5:8). И придёт время, вернее, уйдёт время, и мы встретимся с Ним лицом к лицу. Я, наконец, увижу своего Автора, и разве это не самая волнующая встреча в моей жизни?

Если бы Анна Каренина однажды встретилась с графом Толстым, каким был бы разговор? Может быть, она упрекнула бы его, что он сделал её полноватой, а Вронского лысеющим, или сразу же бросилась бы рвать графу бороду за то, что он силой заставил её полюбить Алексея? Боюсь, этой встречи не будет, хотя любопытно было бы свести некоторых авторов с их героями в целях исключительно воспитательных.

Чего же ждать нам от грядущей Встречи? Мы безответны перед ликом Человеколюбца. Эту встречу называют Страшным судом. Откуда страх? Почему страх? Что вообще такое этот страх Божий? Думаю, что это переживание своей ничтойности перед лицом подлинной жизни, жизни с избытком, и удивление и трепет от созерцания самой сердцевины жизни, самого её источника. Трудно даже представить, какое головокружительное изумление ждёт нас на этой встрече! И этот океан жизни так любит меня, что позволил называть Его Отцом, не хозяином, не повелителем, а нежным Отцом: Смотрите, какую любовь дал нам Отец, чтобы нам называться и быть детьми Божиими (1 Ин 3:1).

Поистине, никто и никогда не сможет вполне и исчерпывающе уразуметь превосходящую разумение любовь Христову (Еф 3:19), и перед лицом её «удобее молчание».

Вишнёвое варенье

Ребёнком я мог часами смотреть на картинки в детских книжках. Мышка сидит в норке. Там так уютно и тепло. Кровать прикрыта скромным лоскутным одеяльцем, на стене — полка книг, светильник, портрет мышкиной бабушки. Блики от свечки падают на прикроватный коврик и домотканую дорожку. Буфет прикрыт, но плошки и кувшинчик выставлены вперёд — это назавтра. А над норкой восходит луна, и в лесу темно и сыро, но это ведь совсем не страшно, потому что — мышка допьёт чай с вишнёвым вареньем, поставит чашку на столик, укутается в тёплое одеяло и, погасив лампу, будет слушать ночные шорохи, глухие всхлипы болот и мягкую поступь вдалеке кого-то большого и тяжёлого.

Недавно мне подарили кровать. Обычно дарят книги или плюшевых медвежат, но жизнь монаха полна неожиданного юродства. В монастыре как-то не думаешь о кроватях — глупо и нескромно, — поэтому спал я всё время на узеньком топчанчике, довольно жёстком и аскетичном, и не помышлял, что может быть иначе. Спать на жёстком полезно и спасительно, хоть и сон не тот и всю ночь ворочаешься, как ёжик. Новая кровать явилась неожиданно и тут же стала влиять на весь порядок вещей, молчаливо показывая, что кровать она только по названию, а на деле — организующий принцип келейного универсума. Шкафы с книгами робко потеснились, смущённо подвинулся письменный стол — авторитеты прошлого считались с новой хозяйкой. Кровать, хоть и дарёная, потребовала непредвиденных затрат: купил новое одеяло, подушку с корабликами, на стену повесил коврик. У изголовья — лампа — читай книжки хоть до утра. Всё новое, чистое, мягкое, — ворочайся сколько хочешь — ниоткуда не упадёшь. Перед сном выпил чаю с вишнёвым вареньем — вкусное, с кислинкой. Надел гороховую рубашку, зажёг светильник, улёгся. Одеяло подоткнул со всех сторон, взбил подушку. Так тихо и тепло. За окном моросит дождик, степенно перешёптываются старые яблони. Мягкий свет, мягкая кровать, под лампой — Вергилий, и — ещё много времени до утра, очень много, целая гора времени. И вот этот простой и многим доступный опыт уюта разбудил во мне что-то совсем необычное, что не назовёшь ни мыслью, ни чувством, скорее переживанием, неким целокупным ощущением того, что я — живой! У подушки запах лаванды, тонкий, едва ощутимый, книга дышит своим ни с чем несравнимым ароматом, я касаюсь пожелтевшей страницы и чувствую тонкий рельеф букв и строк, тканый рисунок простыни отзывается в ладони. Провожу рукой по ковру и книгам, нависающим над кроватью. Книги молчат, но я прикосновением читаю их корешки, их имена целуют мне пальцы. Это я читаю! Я впитываю запахи мира вокруг себя, это моё сердце бьётся от радости и волнения, это в моём сознании непрерывно звучит какая-то чудная мелодия, не дающая подойти близко и не отпускающая от себя далеко. И неожиданно я понял, что это переживание себя живым и особенным и есть любовь к самому себе. Господь завещал нам любить ближнего, как самого себя (Мф 22:39), если же я переживаю себя самого живым и исключительным, значит, это совпадение любви и жизни и являет мне, что точно так же я должен научиться переживать жизнь и уникальность другого. Ведь ближний для меня не совсем жив: я не чувствую его настолько же живым, как себя самого. Он внешен, он для меня недостаточно живой. Пальцы другого человека, его волосы, губы — разве они вполне такие же, как и у меня? Внешне — да. Но в каждом живёт сознание какой-то своей особой исключительности: я — иной, я не должен и не могу сгинуть понапрасну, что-то бесценно важное есть во мне и со мной умрёт весь этот мир, если я умру. Но я не умру, со мной не может такого случиться, я особенный, таких не было и не будет:

я — носитель мысли великой —
не могу, не могу умереть!
(Н. Гумилёв)

Почему в каждом человеке живёт настойчиво и неугомонно это сознание собственной исключительности, крепкая вера в свой особый путь, вера в свою неистребимость и особенность? Что это? Гордыня? Или же здесь есть нечто более основательное и естественное, что по праву и возрасту древнее самого древнего порока? Дар жизни, радость быть — есть цель и смысл жизни человека. Человек сотворён, чтобы жить и получать от этого радость. Главный труд нашей жизни — научиться любить ближнего, как самого себя. Научиться переживать его настолько же живым и уникальным, каков я сам. Ближний, — как чужая планета, на которой я должен обнаружить жизнь.

Для любящего любимый слишком жив, их жизни взаимопроницаемы и взаимоуязвимы:

Во мне твои боли болят, во мне твои копятся силы.
(А. Дементьев)

И боль, и радость любимого переживаются как моя собственная боль и радость — живая и настоящая. Мать чувствует своего ребёнка слишком живым, растёт вместе с ним, у них двоих режутся зубки и болит животик, и, случается, сын вырастет и уедет далеко-далеко, но мать чувствует его жизнь и умирание, горе и радость даже на другом конце света.

Любовь к себе в человеке настолько глубинна и несводима ни к заботе о себе, в каком бы ключе она ни проявлялась, в духовном или материальном, ни к чему бы то ни было ещё. Эта любовь проявляется и всплывает крайне редко и, как многие глубинные феномены человека, часто не доходит до сознания и потому не может быть подвергнута рефлексии. Но эта любовь в такой сердцевине человеческого существа, где сходятся и сплетаются корни самосознания и самосохранения. Эта чудесная и зыбкая грань бытия, вызванного Творцом из небытийности. Здесь, в этой точке сходятся все корни единой человеческой сущности, здесь бьётся сердце Всего Человека, единого по природе и тмочисленного по ипостасям. Вот в этой глубине и следует искать любовь к ближнему, потому что он — неразрывная часть меня самого. Кроме того, эта любовь естественна человеку. Неестественно не любить ближнего, ибо это — самоубийство. Думаю, что именно в церкви как евхаристической общине, общине единства жизни и любви, не образов только жизни и любви, а живого и реального приобщения к ним, и является это единосущие человеческого рода. Видимо, об этом опыте первой христианской общины говорит Дееписатель: У множества же уверовавших было одно сердце и одна душа; и никто ничего из имения своего не называл своим, но все у них было общее (Деян 4:32).

Но людей так много и они такие разные. В том, что существует такое огромное число людей, часто безликих и неинтересных, есть какой-то неоправданный избыток, что-то лишнее. Но кошка — это тоже нечто лишнее. Это домашнее животное не приносит в большинстве случаев никакой практической пользы. Спросить любителей кошек: зачем им этот бесполезный зверь — невразумительные импрессионистские ответы можно будет свести к одной реплике: потому что кошки у-ди-ви-тель-ны-е! Господь дал нам кошек, чтобы мы им радовались и удивлялись. Господь даёт нам наших ближних, чтобы мы учились радоваться и удивляться им как чуду, как тайне, как красоте, которая всегда избыточна и необъяснима.

Любить ближнего как самого себя — дело благодати, но первое усилие должен делать сам человек. Мы очень невнимательны друг к другу, пугающе невнимательны, и прежде чем предаваться аскетическим подвигам, следует научиться простому человеческому вниманию, о котором не уставая писал апостол Павел: будьте братолюбивы друг к другу с нежностью; в почтительности друг друга предупреждайте (Рим 12:10). Просто и красиво!

Скорее всего, я ближних не люблю, можно сказать, у меня странное отношение к самой любви к ближним. Но я слишком знаю, что люди — это нечто воистину прекрасное, это красота, которой я обязательно научусь любоваться. Люди, как цветы, — бесполезны и прекрасны, их много, они капризны, но Господь создал их для радости от избытка любви, и этой радости я тоже приобщён. Я слышу отдалённые звуки её мелодии и никак не могу разобрать мотив, но это что-то чудесное, это поют для меня!

Чужая радость так же, как своя,
Томит её и вон из сердца рвётся,
И девочка ликует и смеётся,
Охваченная счастьем бытия.
(Н. Заболоцкий)

[12] Как соблазнительно было бы ввести в философский обиход новую дефисную конструкцию «вот-человек», только всё это будет ещё одним мертворождённым чадом в числе гомункулов словесных посредников мыслей, которые сами порой бывают посредственны.
[13] Жильсон Э. Философ и теология. М., 1995. С. 10.
[14] Цицерон. Тускуланские беседы I, XLVIII, 118 // Избранные сочинения, М., 1975. С. 247—248.
[15] Платон. Пир 205с // Собрание сочинений. Т. 2. М., 1993. С. 115.

[1]  [2] 

«Альфа и Омега»

Журнал «Мгарский колокол»: № 99, апрель 2011