Вы здесь

Педагогика христианской любви

Творчество Ф.М. Достоевского как религиозно-воспитательное учение

Главное — люби других как себя, вот что главное, и это всё, больше ровно ничего не надо...
Ф. М. Достоевский

Фёдор Михайлович ДостоевскийТворчество Фёдора Михайловича Достоевского (1821—1881) — одно из вершинных достижений русской классической литературы, обладающей наиболее мощным созидательно-воспитательным потенциалом, благодатным для духовно-нравственного формирования личности и развития общества.

Созданный писателем художественный мир справедливо уподобляют космосу. Творческое наследие Достоевского столь грандиозно по глубине духовных проникновений, масштабам мысли и чувства, что представляет собой своего рода вселенную. В орбиту внимания писателя включаются вопросы религии, философии, антропологии, социологии, юриспруденции, педагогики, психологии, этики, эстетики и многие другие — в их переплетении и взаимодействии. В центре этой «вселенной» — идеальный образ Христа: «Христос был вековечный, от века идеал, к которому стремится и по закону природы должен стремиться человек»[1]. Идейно-художественная система Достоевского в целом вырабатывалась на почве его глубоко религиозного мировоззрения. Христианская духовность — доминанта сферы тем и идей русского писателя-классика.

Интерес к его творчеству и личности во всём мире не только не угасает, но со временем всё более возрастает. Ведущие университеты Западной Европы, США, Японии и других стран давно и достаточно глубоко изучают творчество гениального русского классика не только на факультетах филологии, но и философии, психологии, юриспруденции, социологии, смежных дисциплин.

Россия же в этом отношении выступает в парадоксальной трагикомической ситуации «сапожника без сапог», оставляя труды своего выдающегося соотечественника, равно как и многие другие духовные ценности, на периферии общественного сознания. С сожалением приходится признавать, что у нас вспоминают своих национальных гениев лишь от случая к случаю, только в годы «круглых дат». Насаждаемое пренебрежительно-циничное отношение к исконным идеалам и ценностям ведёт к потере нравственных ориентиров, моральному оскудению и духовному одичанию. Вот и теперь очередная «реформа» готова чуть ли не исключить русскую литературу из числа обязательных предметов, предварительно урезав до минимума часы на её изучение, тогда как литература даже и не «предмет», а прежде всего — воспитание души.

Освоение открытий Достоевского в сферах души и Духа, человека и мира, государства и права, психологии и педагогики могло бы принести не умозрительные, а практически насущные результаты для создания прочного духовно-нравственного фундамента современной жизни. Актуализировать идеи писателя, дать ему высказаться, дабы он мог быть услышан и понят, — насущная потребность настоящего времени.

Апеллируя к «Вечной Истине», Достоевский выражал твёрдую веру в победу доброго начала человеческой природы: «Я не хочу и не могу верить, чтобы зло было нормальным состоянием людей»[2]. В новом тысячелетии человечество живёт всё теми же грядущими упованиями. «А между тем так это просто: в один бы день, в один бы час — всё бы сразу устроилось! — утверждает писатель устами героя своего «фантастического рассказа» «Сон смешного человека» (1877). — Главное — люби других как себя, вот что главное, и это всё, больше ровно ничего не надо: тотчас найдёшь, как устроиться. А между тем ведь это только — старая истина, которую биллион раз повторяли и читали, да ведь не ужилась же!» (14, 137).

Выраженный в предельно простой и всякому доступной форме христианский идеал, заповеданный в Евангелии, к которому обращается классик: «возлюби ближнего твоего, как самого себя» (Мк. 12:31), — по высоте духовного задания оказывается до сих пор не превзойдённым и недосягаемым. Так, Новый Завет вечно нов и всё так же принадлежит горизонту будущего, нездешнего бытия.

В своих трудах Достоевский остро поставил ряд кардинальных для человечества тем и проблем. Какова природа добра и зла? Человек — «зверь» или «храм Божий»? Как уживаются в человеческой душе стремления к саморазрушению и самовосстановлению — «идеал содомский» с «идеалом Мадонны»? В чём сущность и назначение жизни? Как преобразовать мир на основах духовности, нравственности, уважения достоинства личности? Как соединить в нераздельное целое справедливость, законность, правосудие? Ответы на эти и многие другие «больные» вопросы, над которыми издревле бьётся человеческое сознание, выдающийся художник и мыслитель оставил в своих произведениях, которые сегодня воспринимаются как пророчество, провозвестие, как дар и задание.

Не случайно известный русский юрист, литератор и общественный деятель Анатолий Фёдорович Кони, современник Достоевского, считал его подарком судьбы для России: «Судьба благоволила к нашему развитию в этом отношении. Она нашла человека, который сумел дать именно такой ответ, — она дала нам Фёдора Михайловича Достоевского»[3]. Это слова из речи «Достоевский как криминалист», которую Кони произнёс в Санкт-Петербургском юридическом обществе 14 (2) февраля 1881 года — спустя всего несколько дней после кончины писателя. Кони доказывал, что наследие Достоевского имеет громадное значение также применительно к сфере юридической, к развитию правовой науки и практики: «он является борцом за живого человека, <...> которого он нам так изобразил во всех его душевных движениях <...>. И в этом его великая заслуга пред русским судебным делом, пред русскими юристами»[4]. Глубочайшая психологическая разработка понятий преступления и наказания, слияние духовно-нравственных и социально-правовых категорий в трудах писателя позволяет трактовать его наследие и как «одухотворённую науку о праве»[5].

Исследуя духовную природу человека, состояние общества, писатель-пророк в своих открытиях предвосхищал будущее. «По глубине замысла, по широте задач нравственного мира, разрабатываемых им, этот писатель стоит у нас совершенно особняком, — писал о Достоевском М.Е. Салтыков-Щедрин. — Он не только признаёт законность тех интересов, которые волнуют современное общество, но даже идёт далее, вступает в область предвидений и предчувствий, которые составляют цель не непосредственных, а отдалённых исканий человечества»[6].

Хаотическое состояние капиталистической России «в наше зыбучее время» (13, 13), когда традиционные ценности и сами понятия о добре и зле начали меряться «аршином близорукой выгоды», стали размытыми, относительными, охарактеризовано в романе «Бесы» (1871): «точно с корней соскочили, точно пол из-под ног у всех выскользнул» (7, 309).

Прочную опору в этом шатком мире Достоевский обрёл в православной вере с её идеалами жертвенной любви к Богу и ближнему, «потому что Православие — всё». Эту отточенную формулу писатель заносит в свои записные книжки, хранящие столь же заветные мысли: «Нации живут великим чувством и великою, всё освещающей снаружи и внутри мыслью, а не одною лишь биржевой спекуляцией и ценою рубля»; «В Европе — выгода, у нас — жертва...»; «Русский народ весь в Православии и идее его».

Писатель усматривал в Православии не одну только догматику, но главное — живое чувство, живую силу. «Вникните в Православие, — призывал Достоевский, — это вовсе не одна только церковность и обрядность, это живое чувство, обратившееся у народа нашего в одну из тех основных живых сил, без которых не живут нации. В русском христианстве по-настоящему и мистицизма-то нет вовсе, в нём есть одно человеколюбие, один Христов образ — по крайней мере это главное»[7].

Формально-показная, официозная набожность, во многом принятая в настоящее время, ведёт к тому, что от Бога остаётся «мёртвый образ, которому поклоняются в церквах по праздникам, но которому нет места в жизни». Об этом размышлял писатель в своём последнем романе «Братья Карамазовы» (1881), герой которого — чистый сердцем и помыслами Алёша Карамазов — в отличие от псевдопоследователей Христа, стремится следовать евангельскому завету «раздай всё и иди за Мной»: «Не могу я отдать вместо „всего“ два рубля, а вместо „иди за Мной“ ходить лишь к обедне» (9, 31).

Основы христианского мировидения закладывались прежде всего в традициях семейного воспитания. Русская семья имела утраченный ныне статус «малой церкви», где дом — храм; очаг — алтарь; идеал — любовь к Богу и ближнему; семейный уклад — благочестие, дружелюбие и взаимопонимание между чадами и домочадцами. «Мы любим наши святыни, но потому лишь, что они в самом деле святы» (13, 82), — говорил Достоевский о святыне семьи.

Писатель вспоминал: «я происходил из семейства русского и благочестивого... Мы в семействе нашем знали Евангелие, чуть ли не с первого года». Грамоте дети начинали обучаться уже с четырёхлетнего возраста, читать учились по одной книге — «Сто четыре священных истории, выбранных из Ветхого и Нового Завета, в пользу юношества». Впоследствии Достоевский не раз указывал на громадное универсально-воспитательное воздействие Священного Писания: «Библия принадлежит всем, атеистам и верующим равно. Это книга человечества».

Самые ранние детские переживания религиозного характера писатель хранил всю жизнь. Он запомнил, как в полутёмной церкви маменька причащала его, двухлетнего, и как в луче света «голубок пролетел из одного окна в другое»; как около трёх лет отроду он прочёл при гостях молитву: «Все упование мое на Тя возлагаю, Мати Божия, сохрани мя под кровом Твоим», — чем привёл всех в состояние радостного умиления. Возможно, эти первые сокровенные впечатления, вызванные Светом и Словом (то и другое — именования Христа в Новом Завете), способствовали пробуждению в ребёнке «нового, уже сознающего себя и мир человека»[8].

Детская непосредственная религиозность, примиряющая веру с рассудком, впоследствии укрепилась осознанным убеждением. «Записная книжка» писателя содержит глубоко выстраданное признание: «Не как мальчик же я верую во Христа и Его исповедую, а через большое горнило сомнений моя осанна прошла»[9].

В собственной семье Достоевский был талантливым педагогом и воспитателем, внимательным ко всем проявлениям детской натуры. Он делал всё, «что можно бы сделать трудом и любовью, неустанной работой над детьми и с детьми, всё, чего можно было бы достигнуть рассудком, разъяснением, внушением, терпением, воспитанием и примером» (14, 223).

«Главная педагогия — родительский дом», — убеждён писатель. Здоровые духовно-нравственные основания, заложенные в семье, подкрепляют и делают более плодотворным дальнейший процесс обучения и образования: «нанять учителя для преподавания детям наук не значит, конечно, сдать ему детей так сказать, с плеч долой, чтоб отвязаться от них и чтоб они больше уж вас не беспокоили. <...> Наука наукой, а отец перед детьми всегда должен быть как бы добрым, наглядным примером всего того нравственного вывода, который умы и сердца их могут почерпнуть из науки. Сердечная, всегда наглядная для них забота ваша о них, любовь ваша к ним согрели бы как тёплым лучом всё посеянное в их душах, и плод вышел бы, конечно, обильный и добрый» (14, 223).

Достоверное представление о Достоевском в его семейном кругу даёт книга воспоминаний жены писателя, которая сумела стать для него и самоотверженным другом, и незаменимой помощницей, разделявшей его труды, горести и радости.

Анна Григорьевна Достоевская, будучи намного моложе своего мужа, тем не менее отличалась основательностью и серьёзным отношением к жизни. Она была истинной православной христианкой, выполняя свои семейные обязанности в соответствии с евангельскими представлениями о долге замужней женщины. Никто не мог бы упрекнуть жену писателя в ветрености и легкомыслии. Наоборот — её укоряли за то, что мало внимания уделяет своей внешности, не одевается и не причёсывается «по моде». Но, сохраняя «старомодную внешность», Анна Григорьевна украшала себя добрыми делами, — по слову Апостола Павла: «Чтобы также и жёны, в приличном одеянии, со стыдливостью и целомудрием, украшали себя не плетением волос, ни золотом, ни жемчугом, ни многоценною одеждою, но добрыми делами, как прилично жёнам, посвящающим себя благочестию» (1-е Тим. 2:9—10). Главное в семье оставалось неизменным: супруги смогли «срастись душой»[10], как говорил Достоевский.

При появлении на свет Божий первенца — дочери Достоевских, вспоминает Анна Григорьевна, «Фёдор Михайлович благоговейно перекрестил Соню, поцеловал сморщенное личико и сказал: „Аня, погляди, какая она у нас хорошенькая!“ Я тоже перекрестила и поцеловала девочку и порадовалась на моего дорогого мужа, видя на его восторженном и умилённом лице такую полноту счастья, какой доселе не приходилось видеть» (175).

Как глава семьи писатель был любящим, чутким, заботливым. «К моему большому счастию, — свидетельствует супруга Достоевского, — Фёдор Михайлович оказался нежнейшим отцом: он непременно присутствовал при купании девочки и помогал мне, сам завёртывал её в пикейное одеяльце и зашпиливал его английскими булавками, носил и укачивал её на руках и, бросая свои занятия, спешил к ней, чуть только заслышит её голосок. Первым вопросом при его пробуждении или по возвращении домой было: „Что Соня? Здорова? Хорошо ли спала, кушала?“ Фёдор Михайлович целыми часами просиживал у её постельки, то напевая ей песенки, то разговаривая с нею» (177).

Достоевский следил за религиозно-нравственным развитием своих детей, читал с ними Библию, вместе с ними молился. Жена писателя вспоминала: «В девять часов детей наших укладывали спать, и Фёдор Михайлович непременно приходил к ним „благословить на сон грядущий“ и почитать вместе с ним „Отче наш“, „Богородицу“ и свою любимую молитву: „Все упование мое на Тя возлагаю, Мати Божия, сохрани мя под покровом Твоим!“» (273).

Писатель постоянно заботился о том, чем бы порадовать своих детей, играл с ними, устраивал семейные чтения, домашние праздники. Особенно он беспокоился о рождественской ёлке, выбирал самую ветвистую, сам украшал её, «влезал на табуреты, вставляя верхние свечки и утверждая „звезду“» (242). Один из таких семейных рождественских праздников запечатлен в воспоминаниях А. Г. Достоевской: «Ёлку зажгли пораньше, и Фёдор Михайлович торжественно ввёл в гостиную своих двух птенцов. Дети, конечно, были поражены сияющими огнями, украшениями и игрушками, окружавшими ёлку. Им были розданы папою подарки: дочери — прелестная кукла и чайная кукольная посуда, сыну — большая труба, в которую он тотчас же и затрубил, и барабан. Но самый большой эффект на обоих детей произвели две гнедые из папки лошади, с великолепными гривами и хвостами. В них были впряжены лубочные санки, широкие, для двоих. Дети бросили игрушки и уселись в санки, а Федя [сын писателя — А.Н.-С.], захватив вожжи, стал ими помахивать и погонять лошадей <...> Мы с Фёдором Михайловичем долго сидели и вспоминали подробности нашего маленького праздника, и Фёдор Михайлович был им доволен, пожалуй, больше своих детей» (242).

Достоевский знал, как много значат воспоминания, вынесенные из детства, из родительского дома, поэтому так заботился о накоплении светлых благих впечатлений в своих детях. Писатель воспринимал пору детства как спасительную духовную ценность, способную повлиять на последующее развитие человека и даже определить его судьбу. «Без святого и драгоценного, унесённого в жизнь из воспоминаний детства, не может и жить человек», — утверждал Достоевский в «Дневнике писателя» за 1876 год.

О том же говорит и его любимый герой Алёша Карамазов, обращаясь к мальчикам-гимназистам: «Знайте же, что ничего нет выше, и сильнее, и здоровее, и полезнее впредь для жизни, как хорошее какое-нибудь воспоминание, и особенно вынесенное ещё из детства, из родительского дома. Вам много говорят про воспитание ваше, а вот какое-нибудь этакое прекрасное, святое воспоминание, сохранённое с детства, может быть, самое лучшее воспитание и есть. Если много набрать таких воспоминаний с собою в жизнь, то спасён человек на всю жизнь. И даже если и одно только хорошее воспоминание при нас останется в нашем сердце, то и то может послужить когда-нибудь нам во спасение» (10, 292).

«Речь у камня» Алёши Карамазова — в финале последнего романа писателя — воспринимается как отцовский завет самого Достоевского. Этот «камень» в символическом смысле закладывает духовно-нравственный фундамент всей будущей жизни молодого поколения: «И хотя бы мы были заняты самыми важными делами, достигли почестей или впали бы в какое великое несчастье — всё равно не забывайте никогда, как нам было раз здесь хорошо, всем сообща, соединённым таким хорошим и добрым чувством, которое и нас сделало на это время любви нашей к бедному мальчику, может быть, лучшими, чем мы есть в самом деле. Голубчики мои, — дайте я вас так назову — голубчиками, потому что вы все очень похожи на них, на этих хорошеньких сизых птичек, теперь, в эту минуту, как я смотрю на ваши добрые, милые лица, — милые мои деточки, может быть, вы не поймёте, что я вам скажу, потому что я говорю часто очень непонятно, но вы всё-таки запомните и потом когда-нибудь согласитесь с моими словами. <...> Ах, деточки, ах, милые друзья, не бойтесь жизни! Как хороша жизнь, когда что-нибудь сделаешь хорошее и правдивое!» (10, 292—294).

Слова эти точно вылились из сокровенной глубины отцовского сердца как завещание писателя его собственным детям. Всего за несколько месяцев до кончины Достоевский писал своему брату Андрею Михайловичу 28 ноября 1880 года: «Если б я мог, как ты, дожить до счастья видеть деток моих взросшими, устроенными, ставших добрыми, хорошими, прекрасными людьми, то чего бы, кажется, более и требовать от земной жизни? Оставалось бы только благодарить Бога и на деток радоваться. Так теперь и ты: хоть и невозможно в жизни без каких-нибудь тех или других неприятностей, но всё же воображаю себе, как взглянешь ты на своё доброе, прекрасное, любящее тебя семейство, то как же не почувствовать отрады и умиления? Я же предвижу про себя, что деток оставлю после себя ещё подростками, и эта мысль мне очень подчас тяжела».

На пороге инобытия, после совершения таинства последней исповеди и причастия Достоевский благословил жену и детей, просил их жить в мире, любить и беречь друг друга, читал Евангелие.

Основой педагогической доктрины писателя явилась религиозно-философская идея о людях как чадах Отца Небесного; о человеке как венце творения, созданного по образу и подобию Божию; об уникальности и неповторимой ценности каждой человеческой личности.

О своём первенце — дочери Соне — Достоевский писал её крёстному отцу А.Н. Майкову в мае 1868 года: «Это маленькое трёхмесячное создание, такое бедное, такое крошечное — для меня было уже и лицо, и характер. Она начинала меня знать, любить и улыбалась, когда я подходил. Когда я своим смешным голосом пел ей песни, она любила их слушать. Она не плакала и не морщилась, когда я её целовал; она останавливалась плакать, когда я подходил» (15, 370). После смерти его «первого дитяти» в младенческом возрасте горе писателя было безутешным: «И вот теперь мне говорят в утешение, что у меня ещё будут дети. А Соня где? Где эта маленькая личность, за которую я, смело говорю, крестную муку приму, только чтоб она была жива?» (15, 370—371).

В очерке «Фантастическая речь председателя суда» (1877) читаем: «у ребёнка, даже у самого малого, есть тоже и уже сформировавшееся человеческое достоинство» (14, 222).

Этот тезис получил глубокую нравственно-психологическую разработку в трудах Достоевского задолго до принятия Всеобщей декларации прав человека 1948 года, где в первой же статье утверждается право каждого на достоинство от рождения: «Все люди рождаются свободными и равными в своём достоинстве и правах. Они наделены разумом и совестью и должны поступать в отношении друг друга в духе братства»[11]. Не случайно правовед А.Ф. Кони подметил о Достоевском: «На широком поприще творческой деятельности он делал то же, к чему стремимся мы в нашей узкой, специальной сфере. Он стоял всегда за нарушенное, за попранное право, ибо стоял за личность человека, за его достоинство, которые находят себе выражение в этом праве»[12].

Защита достоинства и ценности человеческой личности — основной пафос произведений писателя. Его новаторство заключается в том, что «маленькие люди» (в современном словоупотреблении — так называемые «простые люди») изображены не просто в социальной ипостаси. Изнутри показано их самосознание, требующее признания их человеческой ценности, необходимого для самоуважения и уважения со стороны окружающих («Бедные люди», «Записки из Мёртвого дома», «Униженные и оскорблённые», «Записки из подполья», «Преступление и наказание», «Подросток» и др.).

Если обратиться к этимологии слова «достоинство», можно глубже уяснить сущность этого понятия. Корень данной лексемы находим в древнерусском слове «достой». В Словаре живого великорусского языка В.И. Даля приведено следующее толкование: «Достой — приличие, приличность, сообразность; чего стоит человек или дело, по достоинству своему»[13]. (Заметим в скобках, что исконно русское слово «достой» — корневая основа фамилии «Достоевский»).

Человеку необходимо, чтобы он был признан именно как человек, как неповторимая личность. Это одна из основных его нематериальных потребностей, закреплённая как абсолютное право в Конституции нашего государства; как нематериальное благо — в отраслевых нормах законодательства. Однако задача, «к выполнению которой должны стремиться все народы и все государства», сформулированная в преамбуле Всеобщей декларации прав человека, а именно: «признание достоинства, присущего всем членам человеческой семьи, и равных и неотъемлемых прав их» как «основа свободы, справедливости и всеобщего мира»[14] — до настоящего времени остаётся не реализованной. Указанный декларативный призыв к мировому сообществу до сих пор является всего лишь благим намерением. Во многом потому, что во главу угла человеческих взаимосвязей ставятся товарно-денежные отношения, материальная выгода, расчёт, эгоистический интерес и жажда наживы, что в свою очередь ведёт к подмене Бога ложными кумирами и бездушными идолами. Служение «золотому тельцу» неизбежно приводит к звериным установкам типа «глотай других, пока тебя не проглотили», в итоге — к безверию, духовно-нравственному одичанию и вырождению.

Современное прочтение романа «Братья Карамазовы» — художественного и духовного завещания Достоевского — показывает, что его тревожные предчувствия сбываются с поразительной точностью. Вот одно из многих текстуальных подтверждений: «не исказился ли в нём [мире. — А. Н.-С.] лик Божий и правда Его? У них наука, а в науке лишь то, что подвержено чувствам. Мир же духовный, высшая половина существа человеческого отвергнута вовсе, изгнана с неким торжеством, даже с ненавистью. Провозгласил мир свободу, в последнее время особенно, и что же видим в этой свободе ихней: одно лишь рабство и самоубийство! Ибо мир говорит: „Имеешь потребности, а потому насыщай их, ибо имеешь права такие же, как у знатнейших и богатейших людей. Не бойся насыщать их, но даже приумножай“ <...> И что же выходит из сего права на приумножение потребностей? У богатых уединение и духовное самоубийство, а у бедных — зависть и убийство, ибо права-то дали, а средств насытить потребности ещё не указали. <...> куда пойдёт сей невольник, если столь привык утолять бесчисленные потребности свои, которые сам же навыдумывал? В уединении он, и какое ему дело до целого. И достигли того, что вещей накопили больше, а радости стало меньше» (9, 352—353).

Ни наука, ни социальные реформы не способны вывести человека и общество из разъедающего состояния всеобщей уединённости. На бессилие рациональных, прагматических подходов, их духовно-нравственную несостоятельность указывал писатель: «Никогда люди никакою наукой и никакою выгодой не сумеют безобидно разделиться в собственности своей и в правах своих. Всё будет для каждого мало, и все будут роптать, завидовать и истреблять друг друга» (9, 341).

Достоевский предупреждал о том, что поглощённость материальными интересами, подкреплённая лукавыми установлениями противоречивых «разноглагольных» законов, рост индивидуализма и катастрофический распад личности при утрате высших идеалов и веры в Бога приведут человечество к антропофагии (людоедству).

Но другой путь — жизнь по Закону Божьему, по заповедям Христа — вселяет уверенность в том, что «люди могут быть прекрасны и счастливы, не потеряв способности жить на земле» (14, 137).

«Искра Божья» — первостепенное, что выделяет человека среди других существ. В то же время «сделаться человеком нельзя разом, а надо выделаться в человека». Писатель справедливо полагал, что для становления личности одного разума, образованности недостаточно, поскольку «образованный человек — не всегда человек честный и что наука ещё не гарантирует в человеке доблести». Более того — «образование уживается иногда с таким варварством, с таким цинизмом, что вам мерзит» (3, 439), — утверждал Достоевский в «Записках из Мёртвого дома» (1862).

Родителям, наставникам, учителям — всем тем, кому доверено воспитание юных душ, — необходимо постоянно заботиться о самовоспитании и самодисциплине: «Всякий ревностный и разумный отец знает, например, сколь важно воздерживаться перед детьми своими в обыденной семейной жизни от известной, так сказать, халатности семейных отношений, от известной распущенности их и разнузданности, воздерживать себя от дурных безобразных привычек, а главное — от невнимания и пренебрежения к детскому их мнению о вас самих, к неприятному, безобразному и комическому впечатлению, которое может зародиться в них столь часто при созерцании нашей бесшабашности в семейном быту. Верите ли вы, что ревностный отец даже должен иногда совсем перевоспитать себя для детей своих» (14, 225).

Достоевский учил уважительному отношению к ребёнку, говорил о благотворном взаимовлиянии детей и взрослых: «Мы не должны превозноситься над детьми, мы их хуже. И если мы учим их чему-нибудь, чтобы сделать их лучше, то и они нас делают лучше нашим соприкосновением с ними. Они очеловечивают душу нашу».

В серии очерков из «Дневника писателя», который строится в форме свободного разговора, непосредственного общения с читателями, Достоевский проводит своего рода «родительское собрание», выступает как руководитель своеобразного «педагогического совета».

Писатель предостерегает родителей от лености, равнодушия, «ленивой отвычки» от «исполнения такой первейшей естественной и высшей гражданской обязанности, как воспитание собственных детей <...> для них много надо сделать, много потрудиться, а стало быть, много им пожертвовать из собственного отъединения и покоя» (14, 221—222). Процесс воспитания, с точки зрения Достоевского, — это непрестанный самоотверженный труд: «воспитание детей есть труд и долг, для иных родителей сладкий, несмотря на гнетущие даже заботы, на слабость средств, на бедность даже, для других же, и даже для очень многих достаточных родителей, — это самый гнетущий труд и самый тяжёлый долг. Вот почему и стремятся они откупиться от него деньгами, если есть деньги» (14, 223).

Отцам семейства, которые утверждают, что сделали «для детей своих всё» (14, 222), а на деле «лишь откупились от долга и от обязанности родительской деньгами, а думали, что уже всё совершили» (14, 223), Достоевский напоминает, что «маленькие детские души требуют беспрерывного и неустанного соприкосновения с вашими родительскими душами, требуют, чтоб вы были для них, так сказать, всегда духовно на горе, как предмет любви, великого нелицемерного уважения и прекрасного подражания» (14, 223).

Анализируя проблемы и трудности семейного воспитания, писатель уделяет особое внимание вопросу о наказаниях. Достоевский объясняет их применение небрежением «слабых, ленивых, но нетерпеливых отцов», которые, если деньги не помогают, «прибегают обыкновенно к строгости, к жестокости, к истязанию, к розге», которая «есть продукт лени родительской, неизбежный результат этой лени»: «Не разъясню, а прикажу, не внушу, а заставлю» (14, 222—223).

Последствия подобных «методов воздействия» губительны для ребёнка физически и духовно: «Каков же результат выходит? Ребёнок хитрый, скрытный непременно покорится и обманет вас, и розга ваша не исправит, а только развратит его. Ребёнка слабого, трусливого и сердцем нежного — вы забьёте. Наконец, ребёнка доброго, простодушного, с сердцем прямым и открытым — вы сначала измучаете, а потом ожесточите и потеряете его сердце. Трудно, часто очень трудно детскому сердцу отрываться от тех, кого оно любит; но если оно уже оторвётся, то в нём зарождается страшный, неестественно ранний цинизм, ожесточение, и извращается чувство справедливости» (14, 224).

Излечить такие психологические травмы крайне сложно. Ранящие душу ребёнка воспоминания предстоит «непременно искоренить, непременно пересоздать, надо заглушить их иными, новыми, сильными и святыми впечатлениями» (14, 226).

Писатель призывает оградить детей от домашней тирании: «веря в крепость нашей семьи, мы не побоимся, если, временами, будут исторгаемы плевелы, и не испугаемся, если будет изобличено и преследуемо даже злоупотребление родительской власти. <...> Святыня воистину святой семьи так крепка, что никогда не пошатнется от этого, а только станет ещё святее» (13, 82—83).

На расхожую реплику о том, что «государство только тогда и крепко, когда оно держится на крепкой семье», Достоевский в очерке «Семья и наши святыни. Заключительное словцо об одной юной школе» (1876) справедливо замечал: «Мы любим святыню семьи, когда она в самом деле свята, а не потому только, что на ней крепко стоит государство» (13, 82).

Требовательное, взыскующее отношение к насущным проблемам «отцов и детей», семьи и общества объясняется истовой позицией Достоевского как христианского писателя, патриота и гражданина: «Я говорю от лица общества, государства, отечества. Вы отцы, они ваши дети, вы современная Россия, они будущая: что же будет с Россией, если русские отцы будут уклоняться от своего гражданского долга и станут искать уединения или, лучше сказать, отъединения, ленивого и цинического, от общества, народа своего и самых первейших к ним обязанностей» (14, 226).

Актуальность этих писательских раздумий не только не снизилась, но ещё более возросла в наши дни. Катастрофично современное состояние детской смертности, насилия, жестокого обращения с детьми, вредного растлевающего влияния на их умы и души. Сегодня так же необходимо признать, как признавал Достоевский: «Тяжело деткам в наш век взрастать, сударь!» (13, 268). В очерке «Земля и дети» (1876) писатель в который раз настойчиво обращается ко всем тем, кому вверено попечение о подрастающем поколении: «Я ведь только и хотел лишь о детках, из-за того вас и обеспокоил. Детки — ведь это будущее, а любишь ведь только будущее, а об настоящем-то кто ж будет беспокоиться. Конечно, не я, и уж наверно не вы. Оттого и детей любишь больше всего» (13, 268).

Не ограничиваясь средствами убеждения неумелых наставников, нерадивых попечителей, равнодушных чиновников, Достоевский обращается к молитве как последнему прибежищу, уповая на помощь Господнюю: чтобы «Бог очистил взгляд ваш и просветил вашу совесть. <...> О, если научитесь любить их [детей — А.Н.-С.], то, конечно, всего достигнете. Но ведь даже и любовь есть труд, даже и любви надобно учиться, верите ли вы тому?» (14, 225).

Раздумья о состоянии воспитания, педагогические советы, рекомендации, уроки и призывы писателя выливаются, наконец, в слова чистой молитвы — поистине всемирной — за родителей, детей, отечество, за всё человечество как детей единого Отца: «Итак, да поможет вам Бог в решении вашем исправить ваш неуспех. Ищите же любви и копите любовь в сердцах ваших. Любовь столь всесильна, что перерождает и нас самих. Любовью лишь купим сердца детей наших, а не одним лишь естественным правом над ними. <...> Вспомните тоже, что лишь для детей и для их золотых головок Спаситель наш обещал нам „сократить времена и сроки“. Ради них сократится мучение перерождения человеческого общества в совершеннейшее. Да совершится же это совершенство и да закончатся, наконец, страдания и недоумения цивилизации нашей!» (14, 227).

Так, писательское, педагогическое и родительское credo Достоевского можно определить как педагогику христианской любви.

«Нельзя воспитать того, кто нас не любит»[15], — говорил Сократ. Прежде надо самим самоотверженно любить детей, — не устаёт повторять Достоевский.

Размышляя о христианской заповеди «возлюби ближнего твоего», скептик Иван в романе «Братья Карамазовы» утверждает, что любить можно только «дальнего», поскольку вблизи люди со своими грехами и пороками бывают слишком неприглядны. Однако же «деток можно любить даже и вблизи, даже и грязных, даже дурных лицом (мне, однако же, кажется, что детки никогда не бывают дурны лицом)» (9, 267). Достоевский свято убеждён, что детей нельзя не любить: «Да и самая природа из всех обязанностей наших наиболее помогает нам в обязанностях перед детьми, сделав так, что детей нельзя не любить. Да и как не любить их? Если уже перестанем детей любить, то кого же после того мы сможем полюбить и что станется тогда с нами самими?» (14, 227).

Современники Достоевского сохранили воспоминания о его отношении не только к собственным, но и к чужим детям. Их судьбы постоянно тревожили сознание и душу писателя. «Дети — странный народ. Они снятся и мерещатся» (13, 14), — признавался он в очерке о маленьком нищем-попрошайке «Мальчик с ручкой» (1876).

По воспоминаниям А.Ф. Кони, Достоевский «безгранично любил детей и старался своим словом и нередко делом ограждать их и от насилия, и от дурного примера»[16].

Герой автобиографического очерка «Детские секреты» (1876) говорит, как он любил детей, «и именно маленьких крошек, „ещё в ангельском чине“. <...> Всего более любил он гулять в аллеях, куда выносят или выводят детей. Он знакомился с ними, даже только с годовалыми, и достигал того, что многие из детей узнавали его, ждали его, усмехались ему, протягивали ему ручки» (13, 261).

А.Г. Достоевская сделала к этому тексту следующее примечание: «Фёдор Михайлович чрезвычайно любил маленьких детей, и когда ему приходилось, уезжая в Эмс, жить без семьи, то он очень тосковал по них и всегда приголубливал чужих деток, играл с ними, покупал им игрушки. Обо всём этом Фёдор Михайлович упоминает и в своих письмах ко мне» (13, 503).

В «Братьях Карамазовых» выражена та же заветная мысль об особенной, «ещё в ангельском чине», природе ребёнка: «Дети, пока дети, до семи лет, например, страшно отстоят от людей: совсем будто другое существо и с другою природой» (9, 267).

Всё это обращает к евангельской заповеди «Будьте как дети». Христос говорит ученикам: «если не обратитесь и не будете как дети, не войдёте в Царство Небесное» (Мф. 18: 3).

Христианско-воспитательное учение Достоевского получило многообразное воплощение в письмах, дневниках, заметках, публицистике; наиболее глубокую разработку — в художественном творчестве, во всех без исключения произведениях. Можно утверждать, что творчество писателя в целом — своего рода «религиозно-педагогическая поэма».

Так, в «Братьях Карамазовых» книга десятая четвёртой части «Мальчики» полностью посвящена детям и содержит важные открытия в области возрастной психологии и педагогики.

«Подросток» (1875) — в полной мере «роман воспитания». Главный герой — вступающий в жизнь юноша Аркадий Долгорукий — порабощён ложной идеей «стать Ротшильдом» (XIII, 66). Он считает, что «деньги — это единственный путь, который приводит на первое место даже ничтожество».

В черновиках к «Подростку» охарактеризована ситуация, на почве которой вырастают идеи преступной наживы: «Треснули основы общества под революцией реформ. Замутилось море. Исчезли и стерлись определения и границы добра и зла. <...> Нынче честно не проживёшь» (XVI, 7).

В то же время, по убеждению писателя, «основные нравственные сокровища духа, в основной сущности по крайней мере, не зависят от экономической силы» (14, 419). Подросток постепенно освобождается от маниакальной цели обогащения, достигаемого любыми способами. В стремлении к праведной жизни происходит воскрешение помертвевшей души, «восстановление падшего человека».

«Вся идея романа, — пояснял Достоевский, — это провести, что теперь беспорядок всеобщий, беспорядок везде и всюду, в обществе, в делах его, в руководящих идеях (которых по тому самому нет), в убеждениях (которых потому тоже нет), в разложении семейного начала. <...> Нравственных идей не имеется, вдруг ни одной не осталось, и, главное, <...> что как будто их никогда и не было» (XVI, 80—81).

Писатель исследовал проблему «случайного семейства» и пришёл к выводу, что «случайность современного русского семейства <...> состоит в утрате современными отцами всякой общей идеи в отношении к своим семействам, общей для всех отцов, связующей их самих между собою, в которую бы они сами верили и научили бы так верить детей своих, передали бы им эту веру в жизнь. <...> самое присутствие этой общей, связующей общество и семейство идеи — есть уже начало порядка, то есть нравственного порядка, конечно, подверженного изменению, прогрессу, поправке, положим так, — но порядка» (14, 209—210).

С утратой общей идеи и идеалов также изнутри подрывается лад современной семьи. Понятия: супружество, семья, отцовство, материнство, детство — духовно опустошаются, становясь лишь правовыми категориями и терминами. Отношения в семье зачастую строятся не на незыблемом «камне» духовно-нравственного фундамента, а на зыбучем «песке» формально-юридической связи сторон брачного контракта, гражданско-правового договора, наследственного права и т.п. Когда иссякает любовь и нет глубинной духовной опоры, скрепляющей домашний очаг, то неизбежно берёт верх холодно-юридический путь расчётов, эгоистических выгод. Семья становится ненадёжной, зыбкой, «случайным семейством» — по определению Достоевского.

«Больные» вопросы: «как и чем и кто виноват?»; как прекратить детские страдания; как «сделать что-то такое, чтобы не плакало больше дитё» (9, 565) — с особенной силой поставлены в последнем романе «великого пятикнижия» («Преступление и наказание», «Идиот», «Бесы», «Подросток», «Братья Карамазовы»). Среди его основных идей — сокровенная мысль: достижение мировой гармонии «не стоит <...> слезинки хотя бы одного только <...> замученного ребёнка» (9, 275).

Пытаясь найти решение проблемы защиты детей на законодательной основе, А.Ф. Кони обращал внимание на то, что «с детьми для юриста связан, помимо святой задачи их защиты от насилия и нравственной порчи, ещё один из важнейших и труднейших вопросов <...> — о применении к ним уголовной кары». Знаменитый юрист настоятельно советовал коллегам сверяться в своих решениях с Достоевским: «всякий, кто захочет вдумчиво подвергать детей карательному исправлению, не раз должен будет искать совета, разъяснения, поучения на страницах, написанных их <...> другом и заступником»[17].

В очерке «Колония малолетних преступников» (1876), созданном после посещения детской колонии, Достоевский пришёл к выводу о том, что именно «зверски равнодушное» отношение государства и общества к молодому поколению вытравляет в юных душах «всякие следы человечности и гражданственности» (13, 21). Писатель нашёл «недостаточными» имеющиеся в арсенале государственно-юридической системы «средства к переделке порочных душ в непорочные» (13, 29). Чтобы возродить искалеченные детские души, необходимо «войти в борьбу» с «ужасными впечатлениями», «мрачными картинами», «искоренить их и насадить новые» — «чистые, святые и прекрасные» (13, 21; 27).

Итоги своим размышлениям писатель подвёл в романе «Братья Карамазовы». Свои чаяния Достоевский выразил устами «русского инока» старца Зосимы: «Если что и охраняет общество даже в наше время и даже самого преступника исправляет и в другого человека перерождает, то это опять-таки единственно лишь закон Христов, сказывающийся в сознании собственной совести. <...> если бы всё общество обратилось лишь в церковь, то <...> может быть, и вправду самые преступления уменьшились бы в невероятную долю. Да и церковь, сомнения нет, <...> сумела бы возвратить отлучённого, предупредить замышляющего и возродить падшего» (9, 73—75).

Но христианской церкви государством отводится «как бы некоторый лишь угол, да и то под надзором, — и это повсеместно в наше время в современных европейских землях» (9, 71—72). Путь православной России должен быть иным: «По русскому же пониманию и упованию надо, чтобы не церковь перерождалась в государство, как из низшего в высший тип, а, напротив, государство должно кончить тем, чтобы сподобиться стать единственно лишь церковью и ничем иным более» (9, 71—72).

Писателя нередко называли идеалистом. Он отвечал: «я всего только хотел бы, чтоб все мы стали немного получше. Желание самое скромное, но, увы, и самое идеальное. Я неисправимый идеалист; я ищу святынь, я люблю их, моё сердце их жаждет, потому что я так создан, что не могу жить без святынь» (13, 83). В «сбивчивое время наше <...> надо обладать мужеством иметь свое мнение» (13, 83)», — замечал Достоевский. Писатель мужественно отстаивал христианские идеалы всеми силами своей души и своего творчества.

На закате дней, обобщая всё, что было о нём написано критикой, сказано современниками, отвечая на упрёки в утопизме, Достоевский в записной книжке дал следующее самоопределение: «я лишь реалист в высшем смысле, то есть изображаю все глубины души человеческой».

Мысль о личной нравственной ответственности каждого за состояние собственной души и за судьбы целого мира — одна из важнейших в системе идей Достоевского: «всякий человек за всех и за вся виноват, помимо своих грехов <...> И воистину верно, что когда люди эту мысль поймут, то настанет для них Царствие Небесное уже не в мечте, а в самом деле» (9, 340).

Согласно глубокому убеждению автора «великого пятикнижия», заниматься социально-политическими преобразованиями прежде христианского преобразования души человеческой — всё равно, что ставить телегу впереди лошади: «Чтобы переделать мир по-новому, надо, чтобы люди сами психически повернулись на другую дорогу. Раньше, чем не сделаешься в самом деле всякому братом, не наступит братства» (9, 341).

Писатель оставил неординарные и не лёгкие для исполнения заветы: не подменять ложными кумирами христианские идеалы и не отдавать их на поругание; не дать «низложить ту веру, ту религию, из которой вышли нравственные основания, сделавшие Россию святой и великой».

За прошедшее время значимость этих задач не уменьшилась. Жизнь подтверждает глубокую правоту непреходящих заветных идей Достоевского.

Его опыт по осмыслению проблем религиозно-нравственного, психолого-педагогического, социально-политического характера — „Жажда правды и права“, как формулировал Достоевский, — по-прежнему требует серьёзного освоения и может сыграть неоценимую роль в духовно-нравственном возрастании наших соотечественников, дабы они не уподобились библейским иудеям, гнавшим «пророков в своём отечестве».

Впрочем, на взгляд Достоевского, судьба пророков — «дивная и трагическая, потому что мучений тут очень много» — не сравнима «ни с одним благополучием в мире». Писатель любил стихотворные строки Н.П. Огарёва:

Я в старой Библии гадал,
И только жаждал и вздыхал,
Чтоб вышла мне по воле рока
И жизнь, и скорбь, и смерть пророка...[18]

Достоевский никогда не расставался с Евангелием, подаренным ему ещё в годы каторги жёнами ссыльных декабристов. Он имел обыкновение в важные моменты своей жизни раскрывать Новый Завет и читать «наудачу» верхние строки открывшейся страницы. Так же он поступил перед смертью. Евангелие, провожая писателя в вечность, открылось на словах Христа: «не удерживай, ибо так надлежит нам исполнить великую правду» (375).

Писатель свято верил «в воскресение реальное, буквальное, личное, и в то, что оно сбудется на земле» (XXX, кн. 1, 14—15). Пасхальность, спасение и воскресение «мёртвых душ» — лейтмотив художественного мира Достоевского. Его творческий путь завершился на той же ликующей ноте пасхального попрания смерти и утверждения вечной жизни во Христе. Эпилог последнего романа писателя — пасхальный, возрождающий и воскрешающий. На вопрос своих юных друзей-гимназистов: «неужели и взаправду <...> мы все станем из мёртвых, и оживём, и увидим друг друга» — Алёша Карамазов убеждённо отвечает: «Непременно восстанем, непременно увидим и весело, радостно расскажем друг другу всё, что было» (10, 294).

Устами своего любимого героя Достоевский с отеческой любовью в последний раз напутствует молодое поколение: «зачем нам и делаться дурными, не правда ли, господа? Будем, во-первых и прежде всего, добры, потом честны, а потом — не будем никогда забывать друг об друге. <...> Господа, милые мои господа, будем все великодушны и смелы <...> Все вы, господа, милы мне отныне, всех вас заключу в моё сердце, а вас прошу заключить и меня в ваше сердце!» (10, 293).

Алла Анатольевна Новикова-Строганова,
доктор филологических наук, профессор
Орловского государственного университета
город Орёл

[1] ДОСТОЕВСКИЙ Ф.М. Полн. собр. соч.: В 30 т. — Л.: Наука, 1972 — 1990. — Т. 20. — С. 172. Далее ссылки на это издание приводятся в тексте с обозначением тома римской цифрой, страницы — арабской.
[2] ДОСТОЕВСКИЙ Ф.М. Собр. соч.: В 15 т. — Л.: Наука, 1988 — 1996. — Т. 14. — С. 137. Далее ссылки на это издание приводятся в тексте с обозначением тома и страницы арабскими цифрами.
[3] КОНИ А.Ф. Фёдор Михайлович Достоевский // Кони А.Ф. Воспоминания о писателях. — М.: Правда, 1989. — С. 216.
[4] Там же. — С. 225.
[5] См.: КОРОЛЬКОВ А.А. Одухотворённая наука о праве // Русская философия права: Антология. — СПб.: Алетейя, 1999.
[6] САЛТЫКОВ-ЩЕДРИН М.Е. Собр. соч.: В 20 т. — М., 1970. — Т. 9. — С. 412.
[7] ДОСТОЕВСКИЙ Ф.М. Дневник писателя за 1876 г. — СПб., 1879. — С. 242.
[8] СЕЛЕЗНЕВ Ю.И. Достоевский. — М.: Мол. гвардия, 1985. — С. 13.
[9] ДОСТОЕВСКИЙ Ф.М. Полн. собр. соч. — СПб., 1883. — Т. I. Биография, письма и заметки из записной книжки. — С. 375.
[10] ДОСТОЕВСКАЯ А.Г. Воспоминания. — М.: Худож. лит., 1971. — С. 202. Далее ссылки на это издание приводятся в тексте с указанием номера страницы.
[11] Всеобщая декларация прав человека. Принята и провозглашена резолюцией 217 А (III) Генеральной Ассамблеи ООН от 10 декабря 1948 года. — С. 40.
[12] КОНИ А.Ф. Фёдор Михайлович Достоевский // Кони А.Ф. Воспоминания о писателях. — М.: Правда, 1989. — С. 229.
[13] ДАЛЬ В.И. Толковый словарь живого великорусского языка. — Т. 1. — СПб.; М., 1880. — С. 479.
[14] Всеобщая декларация прав человека. Принята и провозглашена резолюцией 217 А (III) Генеральной Ассамблеи ООН от 10 декабря 1948 года. — С. 39 — 40.
[15] Цит. по: ЛЕСКОВ Н.С. Чудеса и знамения: Наблюдения, опыты и заметки // Церковно-общественный вестник. — 1878. — № 34. — 19 марта. — С. 4.
[16] КОНИ А.Ф. Фёдор Михайлович Достоевский // Кони А.Ф. Воспоминания о писателях. — М.: Правда, 1989. — С. 228.
[17] Там же. — С. 229.
[18] См.: ТИМОФЕЕВА В.В. (О. Починковская). Год работы со знаменитым писателем // Достоевский Ф.М. в воспоминаниях современников: В 2-х т. — Т. 2. — С. 184.