Созерцающий поэт
Мы, созерцающие поэты, уверены в том, что все, сущее на земле и на небе, может быть узрено или услышано нами и что все ждет от нас изображения и истолкования... Все, даже самое нежное, лишенное чувственного образа; беззвучное, незримое и сокровенное... Мы не знаем сами, почему мы в этом уверены, как это нам удается и что мы делаем для этого. Никакая преднамеренность тут не поможет. И никакого «метода» мы указать не умеем. Нельзя же назвать «методом» — наше самозабвенное мечтание, наше созерцающее «погружение», наше сосредоточенное «отсутствие» и забвение окружающей жизни. Мы не хуже других знаем, что мечта есть мечта, что сновидение есть сновидение, что фантазия может разойтись с действительностью и что поэт — плохой свидетель в делах повседневности: уж очень часто он, по слову мудрого Гераклита, «присутствуя, отсутствует»[1]...
«Мечта»... «Сновидение»... «Фантазия»... Но разве все это так бессильно и ничтожно? Разве созерцающий мечтатель и вправду не более чем «сочинитель», как говорили в эпоху Гоголя? Неужели его созерцания так-таки ничего и не стоят? А может быть — наоборот? Может быть, именно созерцающий поэт, этот мечтающий сновидец — и есть ясновидец и мастер в делах истинного бытия? Я разумею, конечно, не ночные сны нашей повседневности, где всегда видишь только себя самого во всевозможных чужих обличиях, сам на себя удивляешься, возмущаешься и сам себя соблазняешь всевозможными страстями... Нет, я имею в виду видения созерцающего поэта. А это совсем иное.
Мы все могли бы согласиться в том, что сущность мироздания, его таинственная «самосуть», или, как говорят, «мировая душа» — остается сокровенною и не открывается людям легко, быстро или, тем более, исчерпывающе. Мы, поэты-мечтатели, решительно не знаем, как другие люди узнают о ней хоть что-нибудь; очень возможно, что они и в самом деле ничего о ней не знают; иногда они и сами открыто признаются в этом. Что же касается нас, то мы склонны допустить, что мир погружен в некий таинственный «сон»: он ушел в себя, погрузился в свою собственную глубину и скрыл свою настоящую сущность от посторонних взглядов; а мы... Мы следуем за ним, мы пытаемся настигнуть его на его собственных путях и воспринять его живую самосуть.
Когда поэт предается творчеству, то он уже не «спит». Но чтобы настигнуть ушедшую от него тайну мира, он вослед за нею тоже как бы «засыпает». В нем засыпает его трезвое и беспомощное дневное сознание, с его близоруким восприятием и с его, по-видимому, столь «умными» рассудочными мыслями. Этот ограниченный, подслеповатый «субъект» погружается в дрему, растворяется в некой душевной сумеречности и «исключается» как орган познания. Этим он освобождает место новому, с виду «сонному», на самом же деле вдохновенному и проникновенному духовному созерцанию. Тогда в душе просыпаются иные, окрыленные силы и перед нею раскрываются иные пространства. Словно разверзаются пол и потолок; они как бы свертываются и исчезают. Как во время ветра, дующего с гор, воздух становится прозрачным, далекое кажется близким, незримое становится зримым и глаз начинает видеть первозданную красоту и глубину; так и поэт видит звезды при полном дневном свете, как если бы он смотрел из глубокого колодца; он слышит в ночном мраке таинственные голоса мира и касается сокровенных сил его самосути, Вдохновенный поэт внемлет, по слову Пушкина, «неба содроганье, и горний ангелов полет, и гад морских подводных ход, и дольней лозы прозябанье»[2]... Он вступает в иной мир, или, может быть, новый мир вступает в него и овладевает им. Он пребывает в этом мире, он непосред? ственно приобщается ему, созерцает его, слышит его, живет его таинственным естеством. Он теряет себя в ткани этого мира, в сокровенной и существенной, -первозданной стихии бытия. Он «засыпает» и «спит» вместе с миром и видит его «сновидения»: он созерцает его творчески-движущую, священную Идею — Божию Идею мироздания.
Он живет в мировой душе, владеющей всеми вещами и тварями, и приобщается к ее творческому действию...
Если посмотреть на дело извне и выразить его на обыденно-трезвом языке — то это «сон наяву», «поэтическое мечтание», «полет фантазии», а может быть, даже «бессмыслица»... Но в действительности это не сон, а «пробуждение»: поэт просыпается для внутреннейшего и реальнейшего в жизни, ему открывается живая самосуть бытия...
И то, что он «слышит» и «видит», есть нечто совсем иное по сравнению с тем, -что нам несут обычные чувственные восприятия. Солнце поет ему величественный гимн; звезды несут ему знамения и пророчества; он видит, как молятся горы; он слышит, о чем мечтает ручей; море зовет его и обещает ему живую бесконечность; тихий, чистый снег несет ему дивное утешение. Вся вселенная полна дремлющей любви и молчаливого пения. Цветы таят свои помыслы и настроения. Птицы знают о многом неведомом и могут предсказывать. Гордые замыслы зреют в деревьях и потоках. И никто не поверит поэту, если он попытается рассказать о том, что ему принес ветер...
Пока поэт тонет в этом сновидящем бодрствовании, он не может «творить», «сочинять» или создавать новые образы и формы. Но это состояние не может и не должно слишком долго продолжаться; иначе поэт может не вернуться больше в жизнь... Оно прекращается и исчезает; и он вновь возвращается к повседневной обстановке. Он возвращается обычно слегка «ошалевшим», утомленным и беспомощным, но обогащенным и счастливым. Он приносит с собой целый заряд, сокровище, которое он никогда не сможет исчерпать описанием и оформлением. А сколько он, может быть, еще растеривает «по дороге», забывает, не находит... И потому-то, что ему удается сберечь и принести, кажется ему самому не то оскудевшим, не то поредевшим, не то искаженным... Иногда у него бывает такое ощущение, как в сказке, где царевич, только что изнемогавший от богатства, видит перед собою одни черепки и пытается их зачем-то подсчитать...
И все-таки, все-таки — он приобщился сокровенному естеству мира и воспринял его священную самосуть. И вот все собранное и сбереженное желает найти себе верное выражение, глубокое истолкование, прекрасное обличие, художественную форму...
Лучше не спрашивать нас, как мы находим это истолкование и эту форму... У кого хватит силы, чтобы выговорить Божий Идеи? Кто найдет для них верные и точные выражения? В смиренной беспомощности помышляет об этом поэт; им то и дело овладевает сознание своего бессилия и робкая растерянность. И только сила внутреннего заряда, только вдохновенное восстание самих сбереженных богатств заставляет его приступить к делу.
Один выражает узренное в звуках и пении. Другой рисует. Третий ищет художественно точных слов. Иные лепят или строят; иные пытаются найти верные телодвижения в танце. Но все, что они создают, — эти созерцающие поэты, — все идет не от них самих, а через них. Все создания их больше их самих; ибо они сами служат лишь орудием, лишь голосом для таинственной самосути мира.
А у того, кто верно слышит их пение, трепещет сердце и радуется дух; и постепенно слагается новое чувство, новая уверенность в том, что он прикоснулся к иному миру:
«Нет, это не поэтический вымысел поэта. Это древне, как мир... И в то же время — ново и юно, как сегодняшний день... То, что я воспринял, было существенно, как хлеб жизни, и драгоценно, как откровение... Я коснулся сокровенной правды мира и был счастлив»...
А те, кому не дано услышать голос созерцающего поэта, те пожимают плечом и отходят; им это «не нравится», они обзывают нас «выдумщиками» и «фантазерами» и корят нас за самоуверенность и притязательность... Тогда мы смущаемся, и смолкаем, и сконфуженно уходим в наш угол; потому что мы ничего не умеем «доказать», мы можем только «показывать», а поднимать спор о видениях потустороннего мира — непозволительно и неприлично...
[1] Ср.: «И если тебе будет угодно привести знаменитое речение «Имеющий уши слышать да слышит» (Мтф. 11, 15; Лук. 8, 8; 14, 35 и т.д.), то обнаружишь его у Эфеста (Гераклита.— Ю.Л.} в следующем виде: те, кто слышали, но не поняли, глухим подобны: присутствуя, отсутствуют — говорит о них пословица» (Климент Александрийский. Строматы. V, 115, 3).
[2] Пушкин А.С. Пророк / Полн. собр. соч. — Т. 2. — С. 304.
Опубликовано: 12/04/2014