Вы здесь

«Жили двенадцать разбойников»

Русский характер в течение веков складывался из диаметрально противоположных по содержанию компонентов.  Если образно разложить его на составляющие, то на одном конце линейки координат окажется монах-аскет, на другом — разбойник. А в «неевклидовой геометрии» национального фольклора переход между этими предельными точками оказывается краток. Два образа соединяются в фигуре-архетипе раскаявшегося разбойника.

В русском фольклоре образ покаявшегося разбойника настолько укоренен, что легенды на эту тему рождаются будто сами собой, переосмысливая конкретные исторические факты и предания. В основе этих легенд, конечно, евангельский рассказ. Но если у евангельского разбойника покаяние происходит на кресте, после чего он умирает, обретая вечную жизнь, то обычного разбойника глубина покаяния приводит к тому, что он умирает для мира — становится монахом. Причем фольклорные повествования обычно трансформируются во времени до тех пор, пока легенда не нарисует цельный образ бывшего разбойника, непременно ставшего основателем монастыря. За примерами и ходить далеко не надо.

Оптину пустынь, по легенде, основал разбойник Опта. Бобренев Рождественский монастырь в Коломне, опять же по легенде, — разбойник Бобреня. Николо-Берлюковскую пустынь в ближнем Подмосковье — разбойник Берлюк. Троицкий монастырь в Лебедяни (Липецкая область) — разбойник Тяпка. Николо-Стороженскую обитель у Ладожского озера — разбойник Козьма (в иночестве Киприан). В четырех примерах из пяти можно с разной степенью достоверности говорить о том, что легенды родились из народных воспоминаний о том, как в соответствующих местах промышляли со своими шайками все эти Берлюки, Тяпки и прочие. Даже там, где имеются точные исторические сведения (Бобренев монастырь основан воеводой Д. М. Боброком-Волынским по обету после Куликовской битвы), фольклор все равно со временем рисует излюбленную фигуру раскаявшегося разбойника, ставшего зачинателем монашеской обители.

Меж тем раскаявшийся разбойник — лишь одна ипостась мифологизированного образа разбойника. За столетия развития фольклора на крещеной Руси этот образ прошел несколько этапов трансформации. А корни его тянутся вглубь дохристианской древнеславянской эпохи. И эти дохристианские корни доныне питают наш «разбойничий» фольклор.

Наиболее архаичный образ разбойника обязан своим происхождением тайным воинским братствам у древних славян. Эти братства бойников (позднее — збойников, разбойников), связанные с языческим культом волка, «жили отдельно от общин, часто в лесах, или вели полукочевой образ жизни. Источником существования для них являлась охота и более или менее принявшее форму ритуала ограбление близлежащих общин… Бойники стремились влить в свои ряды всех, по желанию или вынужденно отрывавшихся от общины, — изгоев, «храбров»-одиночек и т. д.» (С. В. Алексеев. «Славянская Европа V—VI вв.»). Члены этих лесных братств поддерживали веру соплеменников  в их колдовские и оборотнические способности. Выходя на ритуальный промысел, бойники наряжались в волчьи шкуры. Кровавые обряды также должны были поддерживать поверья о магической силе «волкодлаков»: ритуалы обагрения оружия — убийства первого встречного при инициации нового члена братства, человеческие жертвоприношения и каннибализм — поедание жизненно важных человеческих органов.

С течением веков волчьи братства распадались, уходили в прошлое их ритуалы. Но сохранялось явление изгойничества — изгнание или вольный уход из общины. Эти изгои, сбиваясь в группы, поселяясь в лесах, образовывали новые «братства» разбойников и жили уже вовсе не ритуальным грабежом округи. И все колдовские свойства прежних бойников-оборотней фольклор перенес на них.

С тех пор разбойник в народном представлении — существо полуинфернальное, он связан с нечистой силой и служит ей. Он, как и нечисть, душегуб: погубив собственную душу, губит и души христиан, убивает, оставляя без покаяния и часто без погребения. Классический образ — Соловей-разбойник, нечто, очень мало похожее на человека. Он свистит, как типичная нечисть, кричит по-звериному, шипит по-змеиному, вокруг его жилья на жерди насажены человеческие черепа, и сам Соловей, суда по всему, людоед.

Разбойники и бесы стали образами одного ряда. Как в реальности храмы строили на местах разоренных языческих капищ, так и монастырь освящал местность, где прежде обитали разбойничьи шайки. В житиях святых разбойники искушают монаха-пустынника наравне с бесами: как бесы, нападают на них, истязают, устрашают. Разбойничьи страхования столь же значимый элемент испытания подвижника, как и бесовские.

Наконец, разбойник — непременно колдун. Награбленное он хоронит в земле и клады запечатывает заклятьями. Колдовство помогает ему избегать опасности и уходить от преследователей. Здесь классический образ — атаман Кудеяр. В более позднем лубочном фольклоре Кудеяр — волшебное существо: он спит, закрыв один глаз, а вторым сторожит, и если завидит погоню, то бросает в реку полушубок, который превращается в лодку, и уплывает на нем.

В христианскую эпоху фольклорный тип разбойника прошел три стадии развития.

На первой разбойник — могущественное олицетворение темных сил (в том числе врагов-иноплеменников). Этот антибогатырь (Соловей-разбойник) побеждается еще большей богатырской силой (Илья Муромец), именно потому что она благая, освященная христианством, служащая Богу и людям. Но здесь еще очень много от язычества, поскольку и сам народ, едва крещеный, оставался двоевером.

Вторая стадия трансформации образа — раскаявшийся разбойник. Народное сознание, уже вполне христианское, позабывшее суть языческих сюжетов и мотивов, применяет к мифологизированной реальности евангельский образ распятого и спасенного Христом разбойника. Очевидно, жизнь средневековой Руси давала немало примеров такого типа поведения, покаяния и полного преображения бывших злодеев. Духовный перелом и переход от состояния смерти души при полнокровной жизни тела — к монашеской смерти для мира с ожившей для вечности душой, наверное, сильно поражал воображение тех, кто становился свидетелем такого чуда.

Этими раскаявшимися могли быть необязательно настоящие грабители и душегубы — но также те, кто, ведя обычный образ жизни, по сути своей был разбойником. Тут можно вспомнить Никиту Столпника Переславского (XII в.). Княжеский сборщик пошлин (мытарь), он грабительски обирал горожан, не чуждаясь, видимо, и физических расправ. Раскаявшись после кровавого видения (куски человеческого тела в котле с варившейся едой), он ушел в монастырь и взял на себя необычный подвиг: надев железные вериги, стал денно и нощно молиться на каменном столпе.

Другой «раскаявшийся разбойник» был из князей Рюриковичей. Князь Юрий Святославич Смоленский (XIV — начало XV в.) часто и щедро лил кровь смолян и своих бояр, сочтенных изменниками. Его последним злодеянием было зверское убийство  княгини Юлиании, супруги служившего ему вяземского князя (св. Иулиания Вяземская). Вскоре после этого Юрия настигли жестокие угрызения совести. Через полгода он испустил последний покаянный вздох в скиту рязанского пустынника.

Из исторических фигур полностью образу раскаявшегося разбойника, основавшего монастырь, соответствует только один известный автору русский святой. Это Трифон Печенгский, просветитель лопарей-саамов Кольского полуострова. В молодости он был предводителем отряда то ли сборщиков дани, то ли охотников за добычей, что грабительствовали к востоку от Ботнического залива (ныне Финляндия) и в норвежской Лапландии — на порубежных «ничейных» землях. Такой северный аналог запорожской вольницы казаков-разбойников. По собственному его рассказу, записанному позднее голландским купцом, он «был грозным для врагов воином, много народу ограбил и разорил на границе и много крови пролил, в чем раскаялся и о чем горько сожалел». В покаянии Трифон ушел на крайний север мурманской земли и со временем основал там Печенгский монастырь.

Из фольклорных же персонажей тут главный — сам Кудеяр-атаман. По множеству легенд, разбойничал он в центральной Руси (от Тулы до Поволжья), а северные предания дополнили его образ покаянием и подвижничеством в Соловецком монастыре.

Третий, позднейший этап развития образа разбойника можно обозначить лихой фигурой Ваньки Каина, московского бандита XVIII в. Этот «чёртушка» совершал свои грабежи так ловко и хитро, с шутками-прибаутками, и так нагло обводил вокруг пальца блюстителей закона, что в народной памяти оставил по себе почти одно лишь восхищение. Это уже этап героизации и романтизации «рыцаря большой дороги», от которого один шаг до литературных «благородных разбойников», чьими приключениями зачитывалась аристократическая публика в эпоху стиля романтизм. Но Ванька-оборотень, сколь ни был ловок в избежании наказания, в конце концов все же попал в карающие руки закона и на остаток жизни сел в крепость. Казни он избежал лишь потому, что императрица Елизавета дала обет никого не предавать смерти.

Героический разбойник — это еще и человек, противостоящий махине государственной власти, мстящий ей за допускаемые беззакония и глумящийся над нею. В череде этих бандитствующих героев и Стенька Разин, и Емелька Пугачев. В том же ряду и колоритный персонаж черной комедии И. Охлобыстина «Соловей-разбойник» (2012), смешавший в себе все русские фольклорные черты разбойника.

Охлобыстин, сыгравший «нового русского разбойника» Соловья, совместил в этом образе и инфернальные свойства былинного антибогатыря, и героико-романтическую лихость с изящной глумливостью Ваньки Каина, и отсвет покаяния (впрочем, не сам ушел в монастырь, но перед собственной гибелью «сдал» в монастырь на покаяние свою подругу-подельницу). Все три варианта выхода из разбойничьего состояния так или иначе представлены в фильме: крах перед лицом еще большей силы, монастырь, крепкая хватка карающей длани закона.

Однако вряд ли такое совмещение было возможно еще столетие-два назад. Русская Церковь синодальной эпохи предпочитала разводить далеко в стороны фигуры разбойника, даже покаявшегося, и монаха-подвижника. Причин этого касаться здесь не будем, скажем лишь, что жертвой такого подхода к созданию образа святого подвижника и написанию его жития стал Трифон Печенгский. Первоначальное его житие XVII в. было утеряно и забыто либо сознательно изменено. Вместо него появилось благочестивое повествование о Трифоне, будто бы измлада тяготевшем к Богу и молитве. Только недавно стало возможно восстановление его подлинной биографии периода бурной молодости.

Романтизированный образ разбойника жив по сей день, чему способствовали и советская власть, для которой уголовный элемент был «социально близким», и эпоха «лихих 90-х» с бесконечными сериалами про бандитов, в том числе «восстанавливающих закон и справедливость». Но варианты выхода персонажа из ненормальной разбойной жизни сузились до нелепого — до бессмысленной гибели либо ухода в никуда, в открытый финал. Современное коллективное бессознательное, творящее кино-литературный фольклор, не видит иного выхода, не знает, каким он должен быть. Оно не хочет отдавать героя-лиходея в руки закона, но и не может представить его себе кающимся. Нелепо погибают персонажи культовых фильмов «Бандитский Петербург», «Бригада», «Бумер». Главный герой «Брата-2» просто улетает на самолете и не обещает вернуться. Если же создатели кино рисуют персонажа-бандита, оставившего разбойную стезю и ведущего мирную жизнь обывателя (например, сериал «Next» с продолжениями), очень скоро выясняется, что прошлые грехи в рай не пускают и герою нужно снова впрягаться в гангстерский возок.

Рождение фольклорных образов происходит на основе меняющейся реальности. И раскаявшийся разбойник снова войдет в «обойму» широко распространенных в массовой культуре типажей лишь тогда, когда в реальной жизни станет более-менее заметным явление воскресающих душой бывших душегубов.

Образ разбойника для каждого времени свой и по нему можно отчетливо судить о нравственном состоянии целого народа. Два распятых с Христом разбойника — покаявшийся благоразумный  и отвергший духовное исцеление безумный — это олицетворение всего человечества и его выбора между Христом и адом. Здоров тот народ, для которого оптимальный выход из разбойничества — покаяние, а не физическая гибель, не торжество закона или чего-то еще. Поскольку в этом же видится и личный идеальный путь. Это универсальный, яркий и наиболее понятный для любого образ покаяния вообще. А разве у христианина может возникнуть иллюзия, что сам он перед Богом не такой же отчаянный разбойник, как многочисленные персонажи фольклора и истории? Ведь если может — то он и не христианин.

radonezh.ru