Вы здесь

Мироносица

Мироносица«Камень на душе» — знакомо выражение? Наверное, каждому слышать приходилось, да и испытывать. Духовная боль она всех болей больнее, но особенно тяжко страдание, когда, кажется, нет выхода, когда не видно просвета, когда как будто весь мир ополчился против…

Именно отсюда и бытует — «Беда одна не ходит».

Как не странно, но мужественные, сильные и ловкие представители пола сильного пасуют в этой ситуации чаще. Они могут действовать, бить кулаками, решать сверхсложные логические задачи, но противопоставить что-либо реально исполнимое духовной катастрофе и душевному испытанию им часто не удается.

И здесь появляется женщина.

Помните евангельский путь жен-мироносиц ко гробу Господню? Они идут, взяв необходимое для погребения благовонное миро, но совершенно не заботятся, как они вообще то проникнут в гроб ко Христу. Ведь он завален камнем. Идут и думают: Кто отвалит нам камень от двери гроба (Мк. 16, 3)?

Им ведь не под силу даже сдвинуть этот камень, не то, что его «отвалить», но они идут и знают, что не может не совершиться дело нужное, дело Господне.

Мужчина так просто не пойдет. По крайней мере, он позвал бы друзей, рычаг сделает какой-то, ломик возьмет и, скорее всего, опоздает…

Потому что на себя только надежда и о себе упование. Женская же душа иная.

Это не тот «авось» русский. Нет, не он. Тут другое. Вера в то, что благое не может не совершиться. Поэтому и идут жены-мироносицы к замурованному гробу Господню, а за ними и все наши бабушки, сестры и матери…

*   *   *

Ефросинью Ивановну все звали «баба Фрося». Даже сынок ее, неугомонный приходской зачинатель всех нововведений, и участник каждого приходского события, в свои неполные шестьдесят именно так и величал свою родную мать.

Мужа баба Фрося похоронила еще при развитом социализме и, показывая мне его фотографию, гордо прокомментировала, что он у нее был красавец с бровями, как у Брежнева. Брежневские брови унаследовали и три ее сына, за одного из которых «неугомонного Петра» я уже сказал, а двое иных нынче за границей проживают, причем один рядышком в России, а другого в Чили занесло.

Как то баба Фрося, подходя к кресту, совершенно неожиданно, и безапелляционно сказала:

— Давайте-ка, отец-батюшка ко мне додому сходим, я вам старые карточки покажу. Вам оно полезно будет…

Отказывать бабе Фросе — только себе во вред, поэтому, отложив все намеченное, поплелся я после службы за бабушкой на другой конец села философски размышляя, что это бабкино «полезное» мне точно ни к какому боку припека, но идти надобно на глас зовущий.

Жила баба Фрося в старой «сквозной» хате, т.е. в центре хаты вход в коридор с двумя дверьми. Одна дверь, направо, в горницу, за которой, прикрытый шторами зал; другая, налево, в сарай с сеном, дальше куры с гусями, а затем и свинья с коровой друг от друга отгороженные. Все под одной крышей.

Смахнув несуществующую пыль со стула, который точно старше меня по возрасту раза в два, усадила меня бабушка за стол, покрытый плюшевой скатертью в центре которого стояла вазочка с искусственными розами. Вся обстановка в зале своего рода дежа-вю времен моего детства, причем мне не трудно было предугадать даже альбом в котором будут фотографии. Именно таким он и был, прямоугольный с толстыми с рамками листами и московским Кремлем на обложке. Фото, пожелтевшие от времени и обрезанные под виньетку шли последовательно, год за годом, прерываясь советскими поздравительными открытками.

В конце альбома, в пакете от фотобумаги, лежало то, как я подумал, ради чего и привела меня баба Фрося домой. Там были снимки старого, разрушенного в безбожные хрущевские семилетки, храма, наследником которого и является наш нынешний приход.

Деревянная однокупольная церковь, закрытая впервые в 40-ом, затем открытая при немцах в 42-ом и окончательно разобранная в конце шестидесятых выглядела на сереньком фото как-то печально, неухожено и сиротливо.

— Ее уже тогда закрыли — пояснила баба Фрося. — Это мужик мой снимал, перед тем, как зерно из нее вывезли и разобрали по бревнышкам.

На других фото — прихожане. Серьезные, практически одинаковые лица, большинство старенького возраста, сосредоточенно смотрят из своего «далеко» и лишь на одной из них они вместе со священником, облаченного в подрясник и широкополую шляпу.

— Баб Фрось, а куда батюшку тогда отправили, когда храм прикрыли?

— Так он еще почти год тут пожил, дома крестил и к покойникам ходил отпевать, а потом его в Совет районный вызвали, а на следующий день машина подошла, погрузили вещички и увезла его — поведала старушка. — Говорят на родину поехал, он с под Киева был. Бедный.

— А чего «бедный»?

— Так ему тут житья не было — ответствовала баба Фрося. — Последние два года почти весь заработок отбирали в фонды разные, да в налоги. По домам питался. Матушка то у него, сердешная, померла, когда его по судам таскали.

— По судам?

— Эх, мало ты знаешь, отец-батюшка, — продолжила баб Фрося. — На него тогда донос написали, что он в церкви людей призывал облигации не покупать.

— Какие облигации?

— Займы были такие, государство деньги забирало, обещалось вернуть потом.

Облигации я помню. У родителей большая такая пачка была. Красные, синие, зеленые. На них стройки всякие социалистические нарисованы были.

— А что, батюшка, действительно против был?

— Да что ты! — возмутилась баба Фрося. — Ему же просто сказали, что он должен через церковь на несколько тыщ облигаций этих распространить, а он и не выполнил. Кто ж возьмет-то, когда за трудодни в колхозе деньгами и не давали.

Пока я рассматривал остальные снимки, баба Фрося, подперев кулачком седую голову, потихоньку объясняла кто и что на них и все время внимательно на меня смотрела. Меня не покидало ощущение, что главное она еще не сказала и эти фото и ее рассказы лишь прелюдия к иному событию.

Так оно и случилось.

Баб Фрося вздохнула, перевязала платочек, как то более увереннее умастилась на стуле и спросила:

— А скажи-ка ты мне, отец-батюшка, церквы закрывать еще будут?

— Чего это вы, баб Фрось? Нынче времена не те…

— Кто его знает, кроме Бога никому ничего не известно, да и вон и Марфа все талдычит, что скоро опять гонения начнутся.

— Баб Фрось, — прервал я старушку, — у Марфы каждый день конец света. И паспорта не те и петухи не так поют, и пшеница в клубок завивается…

— Да это то так, я и сама ей говорила, что не надо каждый день себя хоронить.

Баба Фрося, как то решительно встала со стула, подошла к стоящему между телевизором в углу и сервантом большому старому комоду. Открыла нижний ящик и вынула из него укутанный в зеленый бархат большой прямоугольный сверток. Положила на стол и развернула…

Предо мной была большая, на дереве писанная икона Сошествия Святаго Духа на апостолов. Наша храмовая икона…

— Это что, оттуда, со старого храма? — начал догадываться я.

— Она, отец-батюшка, она.

— Баб Фрось, что ж вы раньше ничего и никому не говорили? — невольно вырвалось у меня.

— А как скажешь? Вдруг опять закроют, ведь два раза уже закрывали и каждый раз я ее уносила из церквы, — кивнула на икону бабушка. Что ж опять воровать? Так у меня и сил больше тех нет.

Как воровать?

— А так батюшечка. Когда в первый раз храм-то закрыли и клуб там сделали, уполномоченный с района решил эту икону забрать. Куда не знаю, но не сдавать государству. Номер на нее не проставили. А ночевать у нас остался.

— Ну и?

— Ночью я ту икону спрятала, а в сапог ему в тряпочке гнездо осиное положила. Он от боли и икону искать не захотел. Хоть и матерился на все село…

— А второй раз, баб Фрось?

— Второй тяжко было. Мы с мужиком то, когда храм то опечатали уже, ночью в окно церковное, как тати, влезли и забрали икону. Окно высоко было — продолжала рассказ старушка, — я зацепилась об косяк и упала наземь, руку и сломала.

— И не узнали?

— А как они узнают? — хитро усмехнулась баб Фрося. — Когда милиция к нам пришла то, муж мой уже меня в район повез, в больницу, перелом то большой был, косточки выглянули…. А детишки сказали, что я два дня назад руку сломала. Вот она, милиция то, и решила, что с поломанной рукой я в церкву не полезла бы. Хоть и думали на меня.

… Мне нечего было сказать. Я просто смотрел на бабу Фросю и на икону, спасенную ею. Нынче в центре храма эта икона, на своем месте, где ей и быть положено, а бабушка уже на кладбище.

Тело на погосте, а душа ее на приходе. У иконы обретается.

Всегда там. Я это точно знаю.

Рис. Тамары Твердохлеб