Вы здесь

Удар колокола

Удар колоколаПокончить с жизнью легче, чем кажется.

Для этого даже не надо травиться снотворным, резать себе вены или вешаться, — стоит только подумать, что для тебя все закончено, что жизнь больше не имеет смысла, и тогда дни становятся тягучими и блеклыми, похожими друг на друга. Тогда ты умираешь для человека и рождаешься для растения.

Жизнь Саши была именно такой — растительно-туманной. Лишь иногда он заставлял себя очнуться, шел к мосту, нащупывал перила и замирал. Вокруг цокали каблучками, шаркали чьи-то ноги: рычали, пиликали, фыркали проносящиеся машины; крутились обрывки разговоров, тренькали телефоны; сонно шумела река, гулко отражаясь от моста, — и никому не было дела до одинокого паренька, что стоит, прижавшись к холодным перилам. Он прозвал этот мост Мостом Безмолвия.

Все произошло так внезапно и неожиданно, что, казалось, такое бывает только в кино, когда сценарист в угоду кровожадным зрителям измывается над героем, подбрасывая пакости то в лицо, то со спины, — как ты выкрутишься, а? Его же решили, по-видимому, прикончить побольнее, но так, чтобы подольше мучался.

Говорят — это рок, наследство от отца. Мама сильно пугается, когда Саша уходит на мост. Приходит с работы в пустую квартиру и тут же бежит, спотыкаясь, сюда, обнимает его, отрывает от перил и уводит домой, а потом запирается в ванную. Она включает воду, чтобы не было слышно, но Саша знает, что мать плачет — боится за него и за себя, что останется на старости совсем одна. Потеряла мужа. Удастся ли сохранить сына?

Отца он помнил смутно: большие карие глаза, кудрявые каштановые волосы с рано закравшейся проседью и звучный насыщенный бас. Александр Александрович! Как и Сашка теперь. Отец не был красавцем, но при этом своим сияющим обаянием завораживал окружающих. Женщины за ним не просто бегали — сохли.

Лишь мать была равнодушна, и он добивался долго любви Варвары. Как же ей завидовали! Сама-то не была красавицей: тихая сероглазая брюнетка со слегка вздернутым носиком — «обычная посредственность», как подметила одна из отцовых воздыхательниц. Но с этой «посредственностью» он был счастлив, по крайней мере, первое время, пока на заводе, где инженером работал отец, в отделе кадров не появилась огненоволосая Инга — умелая прожженная искусительница, охотница. Она обожала мужское внимание и принимала его как должное. Александр же был с ней вежливо равнодушен. И то ли ее задело это, то ли и правда покорило жестокое сердце, но Инга стала всячески добиваться отца, и вскоре завладела им всецело, так что он засыпал и просыпался с мыслями о ней.

Это было сродни помешательству. Он проводил с ней сутки напролет. У матери высохли глаза от слез и бессонных ночей, но при этом, когда муж приходил, с ее уст не сорвалось ни слова упрека. Это-то и давило его, заставляло мучаться и страдать. Если бы она накричала, устроила скандал, побила посуду, выгнала его из дома, — было бы легче. В конце концов он собрал вещи и ушел к любовнице, а Варвара по-прежнему молча страдала.

Что было бы потом? Кто знает? Инга быстро насытилась своей игрушкой, стала холоднее и жестче с ним. А однажды он пришел с работы и натолкнулся на свои чемоданы у лифта. Звонил, стучал в дверь, плакал и умолял, пока не услышал равнодушное:

— Я тебя не люблю и никогда не любила! Ты свободен, Саша! — а потом раздался смех: тонкий женский и другой, гортанный, грубый, мужской.

Ветер ударил в лицо. Кто-то толкнул Сашу и пронесся дальше, не извинившись.

— Вы бы ушли в сторону, молодой человек!

Ушел, если бы были силы. Насовсем, навсегда бы ушел, чтобы покончить со всем этим. Река его манила, поразительно сильно притягивала. Иногда ему казалось, она шептала: «Попробуй, тебе станет легче». Но он боялся. Казалось бы, так просто — перегнуться через перила и упасть в объятья реки: тут высоко, он разобьется о воду, — нет, так потонет потом. На дворе осень: вода холодная, пройдет всего несколько минут, и ноги сведет судорогой. Неприятное чувство — он помнит, с выпускного, когда они всей компанией после бурного пикника бросились купаться в реку.

Июнь был тот раз необычно холодный, ветреный. Разгоряченные вином, водкой и пивом, — им все казалось нипочем, — плескались, смеялись, «топили» друг друга. И вдруг что-то ледяное впилось в ногу, резкая боль скрутила икру, потом перебросилась на вторую, течение тут же потянуло его вниз и в сторону, и только чудом, с перепугу, Саша смог добраться до берега и выскочить. Никто не понял, что произошло, и все только кричали:

— Эй, не выдуй все! Оставь и нам немного! — видимо, думали, что ему захотелось добавить «горючего».

Вернул бы он сейчас то время?.. Побеги с уроков, поездки на картошку в колхоз, дискотеки, гуляния допоздна с друзьями, вечеринки. А институт? Все новое и пугающее, — новые лица, новые предметы, новые порядки, но все те же прогулы, посиделки в общежитии, девочки и первая любовь. Да-да! Именно первая. Все его друзья и знакомые хвастались, что влюблялись еще в детсаду или школе. А он никогда не знал, каково это любить? Ему казалось, что все влюбленные сумасшедшие и большие придумщики. Саше, конечно, нравились девушки, и иногда он мог восхититься какой-нибудь красавицей, но дальше симпатии никогда не шло: он не замирал от сладостных воспоминаний, спал по ночам крепко, не волновался и не запинался, мучительно подбирая слова в присутствии возлюбленной, — ведь у него ее просто-напросто не было.

— Славин, ты — рыбина! Иваси! — смеялась Ленка-сокурсница. — Причем, иваси мороженая!

Таких шуток он не понимал и обижался. И только сейчас иногда задумывался — может и справедливы ее слова?

Не чувствовал он в себе никакой пылкости и горячности, не любовной, а обычной, человеческой, что любые отношения делает родными, уютными. Сколько раз он не знал, что сказать ближнему? Той же маме, когда она усталая, приходила с работы и в отчаянии садилась на кухне за стол, роняла голову на руки и замирала. Саша же притихал в своей комнате или бесцельно хлопотал по квартире, изображая, что чем-то занят. Знал, как ей тяжело, а приободрить не мог — терялся. Днем мать работала в библиотеке, вечером мыла полы в торговой компании, чтобы хоть как-то выжить, прокормить растущего не по дням сына. Но денег не хватало, и если бы не бабушкина пенсия — оставалось только протягивать с голоду ноги, особенно в черные дни, когда зарплату не платили месяцами.

Может, это холодность? Может, отсюда его любовь ко всему официальному? Ведь он даже джинсы носил неохотно, и в институт ходил только в костюме с галстуком. Над ним за это подтрунивали, но относились терпимо, считая обычной причудой — «у каждого свои тараканы», — мирились с этим, как и с молчаливостью и замкнутостью. Наверное, потому, что Саша, как никто, умел выслушать и утешить, хотя и не сочувствовал при этом, словно наблюдал со стороны, холодно и отчужденно. Замечали ли это другие? Может, да, а может, и нет, погруженные в свои проблемы. Им важнее было даже не его сочувствие, — иллюзия сочувствия, слова поддержки, подбадривание. А теперь эта иллюзия нужна и ему самому. Кто бы мог подумать?

Но кому было ее создавать? Мама? Мама — это другое, это страдающая любовь, это слезы, и жалость от этого становится лишь больнее. Тут нужна просто крепкая рука поддержки, дружеская рука.

Друзья… Разбежались кто куда. Так, иногда еще кто-то звонил:

— Как ты, Сашка? — и тут же старался побыстрее закончить разговор, — извини, дела.

От этих «привет-пока», становилось еще горше, еще муторнее. Это были звонки оттуда, из прошлого — светлого, беззаботного. Они напоминали о красном дипломе и престижной работе.

Саша так головокружительно быстро делал карьеру. Его серьезность и ум вознесли его от простого работника до начальника отдела, они же и привлекли внимание Наташи, зеленоглазой, с ямочкой на подбородке. Эта ямочка и влюбила Сашу в скромную девушку. И если первая любовь — Ирка — была как легкий бриз, то Наташа, словно ураган, перемолотила его сердце, сделала сентиментальным, излишне мягким и в тоже время придала неисчерпаемую силу. Саша теперь не знал усталости и после работы, готов был сутки напролет быть рядом с любимой. Каждый день ей что-то дарил: то цветы, то маленькую безделушку-сувенир, то золотое колечко.

В тот день он бежал к ней с букетом алых роз. Было уже поздно, над городом сгущались сумерки, надвигалась метель. Снег огромными хлопьями застилал улицы, дома, людей. Саша боялся опоздать, спешил, перебегал на красный свет, сталкивался с прохожими, извинялся, торопился вновь. И вот, когда, казалось, было так близко, каких-то сто метров — и будет Наташин подъезд, ноги предательски поехали, поскользнулись на припорошенном обледенелом тротуаре. Он нелепо замахал руками, стараясь сохранить равновесие, но упал и ударился затылком. Розы разлетелись, рассыпались, кто-то неосторожно наступил на одну из них, смял. Снег, прикрывая растерзанный цветок, повалил еще сильнее. Люди забегали быстрее. Тревожно замелькали машины. Одна из них, серое БМВ, чуть притормозила.

— …я небо разбила… — доносилось из ее салона, и в приоткрытое окно чья-то мясистая рука стряхивала на девственно чистый снег дымящийся пепел сигареты.

Затренькал сотовый.

— Ну ты где? — недовольно сопела Наташа, и он помчался к ней еще быстрее, на ходу пересчитывая цветы, выжившие после падения.

Лишнюю, четную, розу он вручил маленькой иссохшей бабульке, попавшейся по дороге. Та растерянно вцепилась в цветок и что-то прокричала, но Сашка уже скрылся в подъезде.

Знал бы он, что через несколько дней всему придет конец.

Он проснулся и долго не мог понять, почему так темно, словно в безлунную ночь. «Ничего, сейчас глаза привыкнут», — думал Саша, нащупывая тапочки у кровати. Но глаза не привыкали, сослепу он ударился об дверной косяк, тихо взвыл.

— Что с тобой, сына? — раздался голос матери с кухни. Там скворчало что-то на сковородке, в нос ударял запах специй и топленого масла. Почему она жарит на кухне ночью? И почему не зажгла свет в коридоре?

И тут… и тут он вдруг понял, что сейчас вовсе не ночь, что с вечера в окно ярко била луна и уличные фонари, а он… он просто ничего не видит! В ужасе Сашка принялся тереть глаза, потряс головой, потом сполз по стенке и замер.

Зашлепали материны тапки.

— Ты что, Саша?

Он долго молчал, потом прошептал:

— Я ослеп, мама.

Сейчас, вслушиваясь в шепот реки, он думал: если бы в тот день все обернулось по-другому, как бы он сейчас жил? Хотя, какая теперь разница. Врачи не оставили ему шанса. Оставалось надеяться только на чудо.

— А чудес не бывает, — сказала Наташа.

Они сидели на холодной скамейке в больничном парке. Сидели, подальше отодвинувшись друг от друга, как чужие.

Неподалеку поскрипывали мужские туфли, доносился запах сигаретного дыма, легкое покашливание. Как его звать? Игорь? Да, кажется, так.

— Что ж, счастья вам, Наташа!

Как дошел до больничной палаты, он уже не помнил, только запомнил одно, что внезапно пришло осознание конца, — борьба окончена. Он проиграл. Нет и ничего больше не будет. В голове только скрипели туфли, и к небу вился дым сигареты, которую он не видел.

«Интересно, что он курит? Винстон? И дарит ли он ей розы?»

— Мы будем приходить к тебе с Игорем! — крикнула она вдогонку.

Господи! а ведь он только сейчас вспомнил, как побледнела мама, когда первый раз увидела Наташу.

— Она так похожа на нее, — тихо вымолвила она, но Саша тогда не понял, к чему она.

И только сейчас его осенило — Инга! Наташа такая же рыжеволосая, если верить матери, и такая же привлекательно сильная. Что это, как не рок?

Он долго не мог смириться со слепотой, думал, что пройдет. Просыпался и быстрее старался открыть глаза, — вдруг он снова увидит свет. Но по-прежнему кругом царила ночь: унылая, безлунная, наполненная только запахами и звуками. И тогда он устало откидывался на подушку, отворачивался к стене и лежал так часами.

Тихо открывалась дверь, мамины шершавые горячие руки брали его ладонь, слегка сжимали.

— Пойдем завтракать, Саша.

Надтреснутый голос — снова плакала. Она скрывала от него это, нарочито подчеркивала веселость, говорила бодрящие речи, но он знал, как она плачет по ночам, как плачет на кухне, и слезы падают в кипящий бульон, придавая ему соленой горечи, а вместе с ней и капельку надежды и Саше: что все может повернуться по-другому.

Он никогда не считал себя слепым, у него вызывало раздражение любое упоминание о тех, кто так же, как и он, ничего не видят. Он не мог перенести даже соседство с ними в больничной палате, на все вопросы отвечал односложно и постоянно спрашивал врача: не пора ли на выписку — побыстрее, так все надоело. Мысли о Наташе придавали ему сил, она была той ниточкой, тем мостом, что связывал его с миром живых зрячих людей.

Мост рухнул, надежда разбилась. Говорят, она всегда умирает последней. Выходит, и ему осталось недолго? Стоит ли цепляться за то, что и так не существует? За жизнь без света, за жизнь, где ты видишь только воспоминания и сны. Он уже никогда не будет прежним, он — калека, обуза на шее матери, никчемный и ненужный человек.

Борьба окончена… Где-то там, за окном, Наташа возвращается по затихающим вечерним улицам домой со своим Игорем; мама идет, усталая, с работы, по больничным коридорам шаркают старички, разговаривает по телефону дежурная медсестра.

«Умереть бы сейчас», — подумал Саша и тут же испугался этой мысли, но чем больше думал, тем роднее она ему становилась, пока его не сморило сном, где он летел куда-то вниз, туда, где будет вечный покой и вечная тьма.

Он и на мост-то первый раз пришел, чтобы наконец-то сны стали явью. Это было на следующее утро, как приехал из реабилитационного центра. Шел быстро, решительно, будто и глаза видели (словно кто вел его). Нашел по речному рокоту то место, где река заворачивалась водоворотами у мостовой опоры, вцепился в перила, замер напоследок. Ветер трепал волосы, покалывал осенним холодом лицо. На берегу жалобно кричала ворона. Прошаркали старческие ноги. Вдалеке прогрохотал трамвай. И вдруг все стихло. Словно он оглох. И в ватной тишине лопнутой струной ударил колокол: раз, другой, третий, равномерно, тоскливо, как по умершему. Как током ударило Сашу, он отшатнулся и лихорадочно заспешил домой, а колокол все гудел и гудел, пока не потонул в шуме просыпающегося города.

После этого случая сквозь мрачный гнет, что довлел над ним в последнее время, стало прорываться нечто непознанное, загадочное, тревожащее. А когда это странное чувство неожиданно исчезало, Саша вновь спешил к мосту в надежде вернуть необычные ощущения. Он ждал ударов колокола, но их больше не было. Только город то назойливо, то сонно-лениво, то величественно гудел вокруг. И тогда гнет становился еще сильнее, давил с невыносимой силой, туда, вниз, к реке, так, что он едва не прыгал с моста, и только страх останавливал его. Этот страх появился тоже с того первого раза; этот же страх, в конце концов, прогонял Сашу с моста, и как только он вступал на берег, гнет отступал, вместо него на мимолетное мгновение приходила необычная легкость. В такие минуты он понимал, что еще жив, что не до конца обмер.

Кто-то подошел и остановился рядом, слегка вздрогнули перила от человеческой руки.

— Твой отец бросился с этого моста, — наконец раздался материн голос. — В тот вечер дома зазвонил телефон, я подняла трубку.

Тут мать высморкалась в платок. Замолчала.

Саша боялся пошевелиться. Казалось, что сейчас происходит нечто важное. То, чего не было никогда. Он словно перенесся вместе с матерью в тот злополучный вечер.

— Алло! — трубка дрожала в руках матери. — Алло!

На другом конце молчали.

— Сашенька, это ты?

Сквозь треск помех доносилось дыхание, тяжелое, как у загнанного зверя, но вскоре оно сменилось гудками отбоя.

Ветер вновь, как и в первый его день на мосту, дул с востока.

— Я ждала его всю ночь, — материн голос был тихим, слабым, будто доносился издалека. — Не могла найти себе покоя. Ворочалась с боку на бок, заваривала чай, выливала остывший в раковину. Вновь заваривала. Подогревала борщ. Я ждала его.

— Почему?

— Любовь, сынок, все прощает. Он был частью моей жизни, частью меня.

На берегу жалобно закаркала ворона. (Все повторяется?)

— Внезапно я почувствовала, будто кто-то смотрит на меня, совсем рядом, вот как сейчас стоишь ты. Тогда-то и поняла все. Выскочила на улицу, куда-то побежала, потом остановилась, села на траву и заплакала… Наутро звонила милиция. Саша сбросился с моста. Свои вещи он так и не взял. Оставил в подъезде у этой Инги.

Городской шум постепенно стих. Сердце гулко билось в груди, подкатывало к самому горлу.

— А через несколько дней пришло письмо, от него. В нем было написано только одно слово: «прости». На штемпеле был день его смерти.

Мать замолчала...

Тренькнул и простучал трамвай. Саша напрягся. Вцепился сильнее в перила. Воздух вновь стал, как натянутая струна. Когда ударил колокол, вздрогнул, казалось, весь мост, застонал, вздохнул. Щеку обожгла слеза. Вновь удар, и еще одна слеза. Саша плакал, он впервые плакал за все это долгое время, и слезы словно смывали весь тот черный гнусный налет, забивший его поры, его сердце, его душу. Он вдруг до боли понял, что нужен, что по-настоящему нужен и что по-настоящему любит.

А колокол гудел и гудел, словно растягиваясь гулом над кипящим городом.

Рис. Тамары Твердохлеб
№ 75, апрель 2009